Цветник на пустыре

image_pdfimage_print

Моё место в автобусе очутилось по соседству с пожилыми крестьянками, кои ещё задолго до посадки живо обсуждали удачную продажу репчатого лука. Усевшись поудобней в просиженных креслах, они, не таясь, на белых головных платках принялись бегло подсчитывать выручку. В их коричневых пальцах мелькали помятые бумажные деньги самого низкого калибра.

Торговка, сидевшая напротив меня, не одобряла прилюдный подсчёт, но подруги не внимали её советам, продолжали своё нехитрое дело. Она обидчиво охнула и сердито проговорила:

— Нет, не стану в пути вождаться с мелочью. Лучше потешусь огурчиком. Люблю малосольные, да со вдовьими зубами приходится живьём глотать. В молодости лузгала семечки и орешки — белочке не угнаться.

— Евдокия Нуштаева, не хвастала бы. Недолго и поперхнуться, — задела её подруга с переднего сиденья.

Пропустив мимо ушей замечание, Евдокия подала мне литровую стеклянную банку с огурцами. Моё замешательство — лезть пальцами или не лезть — она рассеяла доверчивым тоном:

— Смелее, смелее тяните… Угощайтесь за компанию.

Я вытащил верхний крохотный огурчик, но поблагодарить не успел, Евдокия опередила:

— «Спасибо» ни к чему. Огурчик не с моей грядки. На рынке купила пять штук. Покупные не уважаю, но пожелалось… И грибам доверяю лишь своего сбора и посола.

— Верно. С грибом ухо держи востро, — согласился я. — В детстве учили: деревенский домовой любит белые сухарики, а огурчики — любимчики водяного. Нарочно пугали, чтоб мы не шастали по огородам.

— Ну, в нашей мелкой речке водяной нырнёт и голову проломит, — заулыбалась Евдокия. — От огурца долго ли отстать, коли негде сплавить? И сами отбили охотку: плети желтеют, с шальных туч прыскают кислые дожди, а под плёнкой колдовать… — Отмахнулась. — Вот пригородным огородникам грех считаться с заботами и болячками: корзину с зеленью опрастал, другую неси. А с лучком мороки — руки, ноги и поясница ноют, что провода в ветер. Правда, рядышком с терпеливым человеком жить и шагать — лучше некуда.

Евдокия, наверное, женщина одинокая, привыкшая разговаривать наедине, поэтому не замечала своей промашки: рассуждать об одном, а думать о другом. Со мною завязала беседу, чтоб скоротать тоскливое и тягучее время в пути.

— Ваш лук одобряют. Слышал, он не боится долгой залёжки, — сказал я.

Прежде чем ответить, она спросила:

— Куда путь держите?

— До Степановки. Родственников наведать.

— Приезжайте и к нам (она назвала своё село, известное в округе), уступим лучок подешевле. Наш до нови сердитый.

— Успел купить на рынке, только не уверен, с ваших ли славных огородов, — поспешил я сообщить.

— Что нам слава? Вперёд её не забежишь. Наш лучок сельпо не жалует. И перекупщики не всегда охочи — не по карману. А умникам из вашей зелёной конторы невыгодно поддерживать нас: вдруг сколоколим капитал покрупнее магазинного? Нынче видела: на прилавках привозной лук лежит нагишом. А родной лучок начнёшь раздевать — слёзы ручьём. Его лёгкой одежонкой в Пасху красим яички. — Она сжала пальцы до смертной бледности. Потом, доставая платочек из кармана шерстяной кофты, выронила пятисотенную денежную бумажку, кою подняла и скрутила трубочкой. — На моих грядках уживаются и репка, и хренок, и морковка, и перчик… Помидоры родятся — язык прикусишь. Солёные вовсе ядрёные и терпкие, — похвасталась.

— В общем, вы — кудесница! — похвалил. Хотя хотел спросить: для кого старается?

— От многих слышу похожую похвалу, но мало толку. По радио один артистgn=»justify»>дивовался гостеприимством деревенских старушек, угощали-де пирогами, грибочками, самовар ставили, в избах и двери не заперты. Он-де чуть не весь белый свет объездил, но похожей доверчивости и открытости в людях не встречал. Возможности не имею, а то б сказала народному артисту: до каких пор будем умиляться нашей добротой и доверчивостью? Неужели не заметил, почему мы бесхитростны? Да никому, как самим себе, не нужны, вот и радуемся каждому доброму человеку. Бывает, проглядываем негодника, особенно среди перекупщиков. Как ни богаты души пожилых людей, но они, то есть мы, — прошлое. Нет, молодой человек, — она уже обращалась ко мне, — на умилении далеко не уедешь. С нашей простинкой завернёшь за угол и пропадёшь. Иногда пугливость путают с доверчивостью. Что стоит вспомнить визиты налогового агента — как осиновый листок дрожала. Вовремя не могла отквитаться с недоимками, стыдилась.

— Одни ли безмерные налоги повинны? — не умолчал я. — С подворий сняли дань в момент крайней нищеты, до нитки обобрали. В ту же пору потихоньку подымали заводы, где позже собирали спутники и телеящики. Деревню разорили, а взамен — миллионы простодушных, день и ночь глазеют на дьявольские плясы и оры. Одним словом, бывших крестьян обернули в мещан… А с мещанами, кои всегда всем довольны, дальше базара не уедешь. Прежде, если напрячь память, при любой смене власти в первую очередь теребили деревню: одно дай, второе дай, третье дай… А нынче — ноль внимания… Года два-три поохаем, а потом и эти дороги не к чему, а ваш лучок и подавно… так по цепочке и побежит разор… Или побежал?

— Горько слышать, а дышать и жить надо, — охнула моя собеседница. И добавила: — Пять-семь годов назад на посевную и уборочную привозили заводских рабочих, а теперь и местных с избытком. А мы, старые, вроде той грыжи…

— Ну, в шестьдесят первом году окончил сельскую школу, а никто не спросил, куда навострился? И в городе не ждали, но выкрутился и привык…

— Нет, меня держала начальная школа. Лучком-то занялась попозже. Всё равно напрасно умиляются нашим терпением, вроде считают отсталыми мучениками. Вовсе не чувствуют, что держимся природной любовью, которую унесём с собой, если она кому-то в тягость. Людей, покинувших отчие края, не виню. Если у человека судьба удачно сложилась на стороне, то какой ему упрёк?.. В укор нам иное явление: за тысячи лет не приладились к студёной зимушке-зиме. И когда перестанем зябнуть? Двадцать лет назад бойко взялись застраивать деревню безликими бетонными и каменными домами. Сказала местному голове: «Всё ли учли? Эти жилища сначала испытайте на тараканах, мол, выживут, после и ключи вручайте…». Ох, он разъярился: «Довольно в гнилушках верещать, Евдокия Семёновна». И что же? Люди живут в новостроях зиму, живут другую, живут третью… В них сыро, знобко… Знай, подвози дровец и уголька… Улицу не натопишь! Говорят, в те дома нарочно забрасывали тараканий десант — ни один не выжил. Тяп-ляп да авось бьют по лбу. А причина лежит на поверхности: птичка сама лепит себе гнёздышко, так и человеку… — с досадой отмахнулась.

— У вашего хозяина наверняка теремок?

— Не сказала бы, но — сам с усами. Себе поставил бревенчатый, с высоким крылечком… Нет, бывшие кулацкие дома тоже кирпичные, а пока служат: в одном — начальная школа, в коей сама училась и учила; во втором — фельдшерица обосновалась; в третьем… — примолкла и вздохнула, словно от волнения перехватило дыхание. — Ох, и я не хуже среднего справила домашнее хозяйство, прямо по поговорке: избушка на курьих ножках, пирогом подпёрта, блином покрыта.

Её подруги, сидевшие впереди, засмеялись. Я прислушался к их монотонному говору: они, оказывается, были заняты своими выдумками и пересудами.

— На курьих ножках изба у бабы-яги. А у вас глаза добрые и нос прямой, — сказал я.

— Нет, кроме шуток: дом и двор под белым железом. Помнится, на улице морозная вьюга, а в школе тепло, ходила в платье… Из-за непогоды учёбу отменят, а школьники прибегут погреться. И надумала утеплить свой домик, чтоб гляделся не хуже кулацкого. Добилась своего, а именьице отписать некому. Сироткой воспитывалась у бабушки, замуж вышла в пятнадцать годов, помиловаться не успели — началась война. Муж пропал без вести. Лютой он был, а не уберёгся. Над ним верховодило полно командиров, а пропал. Со мною ясно: помру — и на другой день огородная ворожба в прах уйдёт. Люди любят терзать заброшенные и заколоченные дома, ни дощечки не оставят, а то и подожгут. Видимо, пустошь раздражает. Весело и спокойно жилось при Константине Ивановиче Залегине, с коим ни старости, ни одиночества не чувствовали. А после его нечаянной смертушки и наша славушка померкла. Каждый день поминаю Костю: годок мой, сосед мой…

— Не бездетный ли?

— Нет, Бог не обидел. Костя в своё время созвал сыновей и на духу высказал: «Вот что, сынки! Взнуздали бы добрых коней, поездили по белу свету, отыскали бы Жар-птицу… По пёрышку выдернули…» Как ваше дело — сыновья помытарили по чужим углам… Через столько-то годов вернулись к отцу с поклоном — выручай, а то жёны разбегутся… Отец уделил каждому денег на кооперативные квартиры, напоследок напутствовал: дальше барахтайтесь сами.

— Барахтаемся, барахтаемся, — подтвердил я.

— Никак, совпало? — с улыбкой вопросила Евдокия. — В городе попадаются заброшенные и запущенные мужички, кои воровато подбирают окурки и прячут в ладошке, точно птенчика или голубочка. Деревенские пока кланяются своему самосаду в огороде. С осени задымят самокрутками. — Она примолкла. И со вздохом, от которого дрогнул голос, вспомнила с жалостью: — Костя с войны приполз избитый, избитый — живого места не найти, будто с бешеным волком бился.

— С бешеным и есть, — согласился я.

— Шли за ним, как за поводырём. Костя начинал в огороде возиться — мы следом; баню закурит — и люди топят; с первыми стужными морозами забивает свинью — и люди… Русская печь, кою сложил мне, двое-трое суток не остывает. Нет, умелые и ловкие мужики не вывелись, просто засиделись в ожидании: затопчут ли волю, кою кинули к ногам…

— Кобыла вздыхает, а траву хватает, — послышалось с переднего сиденья.

На едкое подтрунивание подружки Евдокия ответила добродушной улыбкой. Наверное, и по этой причине она сумела сохраниться: сухая, подвижная и с оставшимися следами былой красоты и привлекательности.

— Боялась за Костю — забота свалит, но ошиблась: в третьем годе молонья порешила невинного. Скирдовщики от дождя спрятались под тесовым навесом, он нырнул под рыхлый стожок. Мужики не успели выкурить папироску, как грозовой дождик натешился и ушёл с поля. Позвали Залегина домой — не отозвался. Подумали — в ливень убежал. Вечером я спохватилась: Костя где? Пропади мне — скоро не заметят… — Евдокия быстро и ловко скручивала пятисотенную бумажку, иногда тщательно разглаживала её ногтем, как обычно разглаживают светлую фольгу из-под конфет. — В тот день, девятого августа, чуяла беду, хотя не ведала с какой стороны… А накануне, ночью, упал морозец, коего хватило, чтоб листья тыквы почернели и поникли. От испуга я сжалась в комок.

— Осиротели, — сказал я вполголоса, кабы не услыхали её подруги.

— Ох, не то слово! Без Кости не можем вовремя просватать оптом лучок. С фунтовой гирькой лишь килькой торговать. И на его долю выпадали неудачи, однако всегда держался весело, хоть и овдовел рано — к сорока годам. Жена Дуся двенадцать лет хворала-маялась, родные сёстры ухаживали. Жену называл Дусей, меня — Евдокией. Бежит раз задами с криком: Евдокия, Евдокия… Я на грядках помидоры привязывала к колышкам, жду — что стряслось? Он добежал до моей городьбы и повис на столбушке: лицо — белее полотна, даже посерело. Жена, говорит, зовёт на душевную беседу. Я стала возле её кровати: самою-то не видать — постель поглотила, одни глаза, и они у неё красивые, глубокие… и хворь не затронула их свежесть. «Дорогая соседушка, — обратилась чуть слышно, — хворой Дусе осталось вековать два-три денёчка, выходи-ка замуж за Костю. Там не упрекну».

— В общем, благословила, — робко подметил я.

— Судить больную грешно, потому тогда промолчала. И сейчас не сужу. — Евдокия задумчиво уставилась в запылённые стёкла, словно вдоль дороги видела не берёзы, а прошлое… — Не скрою, Костю уважала. В пятьдесят первом году ремонтировала избу. Нашенские плотники были заняты — на ферме рубили конюшню для беговых лошадей, наняла из дальнего села. Они где-то ещё подрядились, с моей избёнкой спешили. И набедовали: стропила поставили накоротко, крыша получилась без напуска, из-за чего с кровли дождевая вода стекала бы по стенам. Костя заметил грешок и спокойно попросил плотников исправить ошибку. Те заспорили — мол, учёных учить… Он разгорячился пойти в сельсовет, но я позвала местных плотников: пусть оценят. Нашенские посмеялись над куцыми скатами крыши, потом сами переделали и доделали.

… И мы, помню, в ту пору неумело ремонтировали избу, в коей, к сожалению, пожить долго не довелось. Всю жизнь удивляюсь, как моя мать, солдатская вдова, осмелилась разорить избу, подыскать свободных плотников? Конечно, заранее продали швейную машинку, тёлочку, велосипед и другие вещи, чудом уцелевшие от довоенной поры, когда наживали с отцом. Мало того, нам дружно помогали родственники — кто чем мог! Особенно — помочью!

По нынешним выкладкам, хоть с компьютером считай, не одно стадо коров продашь, тогда лишь подумаешь о доме. Правда, ретивые и дотошные головы могут возразить (не без язвительной ухмылки): резонно ли сравнивать полугнилую деревянную избу с теперешним каменным и бетонным особняком? Разница, мол, между ними великая. Всё верно. Но суть или корень беды в том, что сегодня редкому смельчаку удастся своими (подчёркиваю) силами поднять дом, пусть и бревенчатый, без украшений…

— Наглоталась вдовьей горечи, сыта по горло, — горестно сказала Евдокия, словно услышав мои раздумья. — Солдатской вдове,— скажу, никакой веры. Выпросишь у бригадира лошадку съездить за дровами, так вскоре бежит в гости, вроде должна… К полудню ловишь сплетни: привечала и самогоном угощала…

Евдокия поманила меня наклониться поближе к ней, тихо призналась:

— Кроме мужа, скажу, чужого тела не ведала. — И в её глазах забрезжила искрящаяся лукавинка, будто засомневалась в собственном откровении. Или же ей захотелось узнать, как посторонний человек отзовётся на ошеломляющее признание.

— По-моему, если судить по вашим добрым отзывам, сосед любил вас не меньше, чем вы… Поэтому сыновья редко навещали отца, — предположил я вслух, вжавшись в костлявое кресло.

Евдокия мои догадки задобрила мягкой улыбкой, точно похожего ответа и ждала. После короткого молчания сказала о том, о чём, видимо, думала всегда:

— Вдовушкины ребятишки росли послушными и заботливыми, а повзрослели, так многие-многие спознались с вином. Кои при отцах росли — тоже сбились с пути. — Она, видимо, жалела свою бездетность, может быть, считала себя несчастной, но горестные судьбы детей подруг рассеивали эту жалость. — Костины сыновья устояли от чёртовых соблазнов. А снохи обижались на свёкра — не серебрил карманы и кошельки. Одна молодуха шибче всех роптала; «У старшего Залегина на масляную неделю и снега не выпросишь». А так, — Евдокия вздохнула, — плохого не скажу. Отца проводили и помянули достойно. С моей помощью, конечно.

— Не о вашем ли соседе гуляла легенда, будто шапкой, пошитой из бобрового меха, смахивал пыль с фар собственной легковушки?

— Не чужую же чистить, — угрюмо ответила Евдокия. — Недавно копейку пристроить некуда было, нынче её съела инфляция. Покойный Костя называл её громоотводом между властью и народом. Когда что делят — брань стоит столбом… И за волосьё берутся. — Она опять туго (до хруста) сжала пальцы.

— А Залегин дом не пустует? Может, нажили новых соседей? — спросил, чтоб отвлечь Евдокию от безмолвного гнева.

Она неожиданно легко ответила:

— Обошлось. Пока заколоченный Костин дом сиротливо ждал своей дальнейшей судьбы, с задворок перетаскала назём и навоз. Вскоре сыновья родовое гнёздышко перевезли поближе к городу. А на пустыре я разбила-цветник: календулу пожаловала.

— И вправду просто: без навоза и роза не алеет, — изумился я.

— Неужто душисто пахну? — шутливо спросила Евдокия. И рассудила: — Сейчас от навозного запаха не воротят нос и современные барышни. На рынке покупают назём и дамочки с крашеными ногтями. Куда деваться? Всем охота своими руками вырастить и огурчик, и лучок, и ягодку, и картошечку… Без навозца ни хлебец, ни просвирочка, ни молочко со сметанкой…

— Над ним и ленок голубеет, — подхватил я её весёлое перечисление, похожее на игру с детьми.

— Вижу, на вас рубашечка льняная, — заметила Евдокия. — Скажу историю одну: за артельной фермой назёму накопилось — гора! Зимой ребятишки с неё на санках скатывались. А тужили: землица исхудала, недороды… Она заполонилась гусятником — стебель толщиной не уступит орешнику старому, хоть топором вырубай. Через два годочка выхолостил бы назём. Костя уговорил нас, старушек, разворошить сбоку навозное добро и вёдрами перетаскать на усады и огороды, коли казне недосуг. На таратайке в мешках возила, возила… колею проделала. Тыквы жёлтые уродились по пуду! Семечек насушила — грызи да грызи всю студёную зиму. Кураги наделала, кою с собой вожу вместо леденцов и таблеток. Больно полезная. — Евдокия из кожаной сумки достала горсть жёсткой кураги и подала мне. — На второе лето снова пошли к горе. Костя посмеивался: «Ну, девоньки, понравилась органика?» Овощи уродились — замаялась убирать, до белых мух не управилась, излишки закопала. А душонка не терпит: опять бы двинуться цепочкой… да нынче там пусто.

На этом наша дорожная беседа закончилась. Мне пора было выходить.

Добавить комментарий