Конюх

1

Ночью в четырёхместную палату областной больницы после операции на тележке закатили больного.

Он был в сознании, не стонал. Не мигая глядел проваленными глазами на стеклянный абажур, словно по нему пытался узнать, где ж он. В глазах кроме любопытства и боли было много детского простодушия и радости, что он жив.

Утром соседи узнали о нём от дежурной сестры: конюх Николай Акимович Флегонтов из деревни отдалённого района области, попал в больницу вторично. Упал с лошади, как и в первый раз. Однако сестра говорила с туманными оговорками, спохватившись, что ей не положено разглашать тайну, так как требует того медицинский этикет.

Три дня подряд ему вливали кровь. Через неделю на его худых щеках появился румянец. Он стал приподыматься на локтях.

К конюху повадился военный, моложавый офицер. Приносил дыни, камышинские арбузы, яблоки и цветы, которые ставил на общий стол в банке с водой.

— Не забывает тебя товарищ, — сказал конюху сосед Иваныч.

Иванычем звали соседа все — врачи и сёстры, привыкли к нему, часто лечился.

— С ним мы с малолетства друзья, — отозвался Флегонтов.

— Друзья детства и у меня есть, — задумчиво сказал Иваныч. — Одного вспоминаю больше всех: у него отец вернулся с войны, и пёрышка не потерял, а мой погиб. Учились в школе-десятилетке в соседнем селе, в пятнадцати километрах. Квартировали у старушки, а домой по субботам возвращались: зимой — на лыжах, весной и осенью — на велосипедах. В общем, повсюду вместе. Бывало, сядем за стол чай пить и в одну минуту чужими делались. Он из своего мешка достанет горсть сахару, полкружки набьёт, размешает и попивает. Мне завидно, хоть дерись… Я ложечкой позванивал в пустом стакане, сластить чай нечем было. Иногда хозяйка давала сахару, тоже замечала — что к чему… И сейчас — встретимся где-нибудь случайно с Вадиком, так он глаза к земле клонит или в какую даль уставится, но только не на меня. Не хочет говорить. Я так думаю: если человека не тянет к товарищу детства, то какой он?

— Да такое добро не сеют, само растёт, — поддержал тихо конюх. — Вон в деревне, банёшку скатаешь кое из каких бревёшек, на плоскую крышу землицы накидаешь, по весне и зазеленеет сплошь от травы. Какой только нет, и как уживаются? — Он на минуту примолк, словно сам удивился своему вопросу. — Сам я конюх и наездник районного масштаба, — продолжил шёпотом, — с лошадьми с малых лет. Полгода назад зашиб меня любимый жеребчик, но его не виню, сам сплоховал, чего там. Вот… — конюх поднял левую руку и поморщился от боли. — Ещё побаливает. Ключицу поломал, гипсовали, как в кольчуге ходил. Зуб один выкрошил. Эх, окаянный, и помял. Гипс сняли, грыжа заныла, пришлось с нею расстаться. В общем, не работник, как прежде. Гусей с хворостинкой и осталось пасти. Телом облегчал, паучья нить выдержит.

— Бьют, бьют тебя, а не отстанешь, значит, любишь лошадей, — сказал Иваныч, пока отдыхал Флегонтов. — Я, например, сразу бы отбился.

— Отбиться можно, разлюбить — нет, — признался Флегонтов с горячностью. — А глаза-то какие у них — изумруд, как зелёные огни, вся душа видна. Не обманешь. Вхожу в конюшню, они глаза выкатят звёздами и ржут потихоньку, меня приветствуют, рады. Жеребяткам по комочку сахару из дому беру. Любят.

— Они тебе и не дают унывать, — подытожил Иваныч.

— Какое тут уныние. В жизни как бывает: у путного хозяина одна спица из колеса выпала, для него уже беда, скорее подладить надо. Пока отлеживался в больнице, жеребца-производителя продали конезаводу. С жеребцом я спокоен, на конезаводе порядок. А вот некоторых рысистых лошадей, что посмирнее, под хомут пустили. Непорядок… Рысистой лошади хомут без времени, что голодуха. Ещё напарник дело на самотёк пустил, чтоб мне досадить. Овёс зимой растранжирил, на крыс и мышей вину свалил. Без овса у лошади резвость падает.

— Начальство-то где?

— Оно за технику горой. Лошадушка — экзотика, говорят, для свадеб три тройки оставить, и хватит. У меня ноги и подогнулись. Призы брал из года в год на районных ярмарках, а они всё моё дело окуривать принялись.

— Напарник рад? Или… — намекнул Иваныч неожиданно для Флегонтова.

— Ленивый он. Иногда зубоскалит. Шут с ним, без него обойдёмся. Федюрка, который приходил ко мне, военный, обещает вернуться к матери. Опять к лошадям. Душа человек. — Флегонтов потёр кулаками глаза, как ребёнок после плача.

— Вот это номер: военный в конюхи подался.

— Ничего удивительного. За лошадьми глядели и великие полководцы.

— А-а, это понятно. Дак сейчас время-то не гусарское.

— Я кино не гляжу, гусар не вижу, — вздохнул Флегонтов. — Лошадь в печёнке сидит, хоть и боялся лошадей хуже небесной грозы. Федюрка пристрастил. В сорок пятом году рожь убирали от мала до велика. Комбайн один, больше серпами в снопы, потом молотили на току. Подвод и фурманок полно, а лошадей мало, война извела. Не успевали Федюрка и Димка, напарник-то мой нынешний, отвозить зерно от комбайна. Фронтовики ездили на станцию. Меньшие перелопачивали зерно на току, в мешки засыпали. Хорошо было со взрослыми, нас не ругали, при нас шутили, радовались. Хлеб уродился. А мне так хотелось на лошади поездить, с Федюркой особенно. Бригадир Михаил Михайлович Смаковин начнёт распределять работу, мы воробьями рассядемся на фурманках — ждём, может, и нам доверят лошадь. На троих бы одну. Поверите или нет, лошадей боялся. Подвернулся случай: один фронтовик заболел, раны раскрылись, в госпиталь уехал. Лошадь его освободилась. Кому её? Федюрка мне и говорит: готовься, научу запрягать, зерно с нами повозишь, а то комбайн простаивает. Тогда долго заснуть не мог, думал, как завтра, что?

— Сколько вам лет было? — прервал его Иваныч, довольный схожестью детства конюха со своим.

— Федюрке пятнадцатый шёл, но со своей серьёзностью и заботливостью выглядел старше. А Димка уже за девками ухлёстывал. Я моложе их, — ответил Флегонтов. — Ну так вот, Федюрка сказал, считай — зарубил, слушаться надо как мать родную. Он у нас, у ребятни, в почёте был. На следующее утро гляжу: Федюрка себе запрягает меринка Танкиста, а старую белую лошадь Покорную, так звали её за покорный нрав, запрягал Михаил Михайлович. Лошадь старенькая, послушная. Бригадир поманил меня пальцем. А я ни с места, боюсь подходить. Рядом с ним стоял Федюрка, он подмигнул мне и я осмелел. Где Федюрка, мне ничего не страшно. Он так ловко умел верхом на лошади править на полном скаку, что у меня сердце обмирало. Запрягать начнёт, вот вертится возле лошади: под брюхом прошмыгнёт, а у меня от страха в животе холодок. Все-таки я подошёл к бригадиру. Он велел мне выпрячь лошадь. Я остолбенел. Шутка ли: со стороны глядеть — волосы дыбом, а чтобы самому… С помощью Федюрки выпрячь сумел, а бригадир велел снова запрячь. Михаил Михайлович знал мою слабинку. Подбадривал меня: «Вот Димка не робеет, своих зазнобушек в клубе припевками ласкает, так и ты, овса давай лошади из рук, разговаривай с нею. Руками не маши перед глазами лошади, не любит».

Первый день вожжи держал туго-туго. Покорная останавливалась, а я не знал почему. «Ослабь вожжи, не солому в возу утягиваешь», — советовал мне Федюрка. Ремень скрипнет какой-нибудь, уши навострю. Вдруг распрягётся — пропал. Позже узнал: Михаил Михайлович предупредил Федюрку, чтоб он своего меринка не гнал, концами вожжей не пугал. Он ездил тихо и первым. Я держался следом.

На пятый день запрягал лошадь сам. Вскинул хомут на голову Покорной, он и застрял на ушах. Подставил какие-то два ящика, с них ловчее протолкнуть хомут, а пока взбирался на ящики, лошадь опустила голову, хомут упал. Покорная вышла из оглобель, а я отбежал за телегу. «Ух какой вялый, как иждивенец!» — прицыкнул на меня Федюрка и сам запряг лошадь. Весь день от его упрека сам не свой ходил, но не обиделся. Дни тогда жаркие стояли, лошадей мучили слепни. Мы их три раза в день купали: утром, в обед и вечером, после заката. Лошади привыкли к купанию, сами к пруду торопились. Как-то раз навстречу попался Дима любезный, возвращался со станции. Скалил зубы, рот до ушей, привычка до сегодняшнего дня не пропала. Выхвалялся перед нами: поезд видел, за ним-де мчался, газированную воду пил, мороженое ел… Хребтину свою кнутовищем почёсывал. Хотел своё преимущество показать, но он притворялся, потому что в район пшеницу возить было труднее. А стал отъезжать, тишком кнутовищем сунул Покорной в пах. Лошадь метнулась от боли, а меня с края фурманки кульком на землю швырнуло. Заднее колесо упёрлось в меня. Покорная чуяла помеху, по привычке тянула. Я руками поднатужился в ступицу колеса, оттолкнулся и откатился с дороги. Обхитрил. Правду говорят: в особые минуты человек героем делается или глупым. Я всё-таки геройски держался в первые секунды, а потом сник. Вскочил на ноги, всё в тумане, в глазах слёзы. Рубашка на мне порвалась. Правый бок саднил, колесо задело. Федюрка ощупал мне грудь. А я прошу не говорить бригадиру, узнает — и как своих ушей не видать мне подводы с Покорной. Федюрка приложил на мои ссадины листья подорожника, мочалкой обтянул. В самое ухо шепнул: «Не подавай виду, не стони». Поехали купать лошадей. Покорную ребятишки купали, а я на берегу стоял. Больно и досадно было, но на вислоухого Димку не обиделся, потому что больше свою неловкость винил. Мягкий и уступчивый я. Уступчивость-то и дробит меня. — Флегонтов выпил полстакана соку и голосом позвончее продолжил: — Федюрка у женщин на току выпросил иголку с нитками, и мы сами починили рубашку. Она чуть сосборилась. Федюрка сочувствовал моему терпению, ни на минуту не оставлял меня одного. Вечером приехали к конюшням, бригадир сразу ко мне. Расстегнул мою рубашку, показал на розовую ссадину на боку. Она припухла, но боль утихла. «Что это?» Я молчал. «Слава Богу или случаю, сынок, удачно рывком оттолкнулся от колеса. Чтоб не повторилось, завтра не выходи. Лучше гусей паси». А меня знобило. Что было делать, когда всё рушилось. «Димка наябедничал. Язык у него собачий. По глазам видно, косится, ждёт чего-то», — старался успокоить Федюрка. Я и тогда понимал, что чем больше успокаивают обиженного человека, тем меньше у него возможности успокоиться. На другой день опять пришёл к конюшням, но Покорной не было.

Флегонтов на минуту замолчал, устал. Удобнее улёгся, закрыл глаза, вроде спать собрался, но заворочал головой и сказал:

— Самая худая зараза на свете — привычка. Боюсь, что привыкну к хвори.

— Верно, милок: посадить бы нас на одну лопату и в окно выбросить, — невнятно буркнул Иваныч. — Куда ж Покорная делась? — спросил он громче и чётче.

— А-а-а. Димка пьяненький мне через двадцать годов выболтался, как он доконал Покорную. Ночью вывел её, отогнал в Лопатинский овраг, за три километра от села, исхлестал и загонял старую лошадь. Утром Покорная сама еле-еле доплелась и у ворот конюшни встала, голову опустила. Дрожала, будто замёрзла. Мы догадывались, что Димка навредничал, но не было сил доказать. Чтоб сорвать яблоко, необязательно яблоню рубить. — Флегонтов опять замолчал, передохнуть. Бледный и высокий лоб блестел от пота. — Вот так удача из рук ящерицей и выскальзывает, — с грустью добавил он. — Как следует не затвердели кости после излома, опять сунулся к лошадям. Кому ж, если не мне? И на друга надежда проклюнулась, скоро насовсем возвращается. Стосковался. Вот он-то цепкий, узду не оторвёшь. Да и Покорных больше нет.

Последние слова Флегонтов выдавил сквозь дремоту.

2

Флегонтов проснулся, но глаза ещё не открывал: сквозь тонкие веки ощущал яркий свет раннего солнца и на щеках тепло его лучей. Сладкая полудрёма снова затягивала в глубокий сон. Показалось, что он уже дома, в родной Хохловке. Будто вошёл отдохнуть с дороги под тесовый навес своего колодца. В теремке чисто, из колодца тянуло прохладой, ноги скользили на мокрых белых камнях, Kтo-то недавно расплескал воду. Пахло крапивой, которую он никогда не скашивал возле колодца, чтоб не подходили к нему близко дети. Соскучился: покрутил новый жёлтый барабан, не обветренный ещё, с хромированной цепью и с деревянной ведёрной бадьёй. Бадью сделал сам, но с большим трудом. Долго готовил доски из липы и дуба. Похожий колодец с деревянной бадьёй видел в Горьковской области, когда ездил менять рысистую лошадь на гужевой инвентарь. Сделал бадью неплохую, только обидно, что сам раньше не догадался. Он всегда злился на себя, если сам ничего нового придумать не мог. Посмотрел в колодец: на светлой глади воды, словно на затенённом осколке зеркала, увидел свою кудлатую голову с рогами, прямыми как у заморской коровы, которую привезли для новой селекции. С бадьи упала капля на воду и разрушила отражение.

Проснулся окончательно, глаза полны слёз.

«Не помню, как уснул. Наговорился и утомился, значит, на пользу, — подумал Флегонтов. — Надо же, во сне чёртом стал, — удивился он, запоминая сон, чтоб потом рассказать его Иванычу. — Я ж греха не совершал, всё делал с совестью. Никого не обижал и не осмеял, наоборот надо мной посмеивались и посмеиваются. Мало — лошадь ушибла, растрясла, что дырявый мешок, теперь дурь снится. Наверное, вчера вот полиховался при людях на своего напарника и…» — тщетно распутывал он клубок своих сомнений. В своих неудачах он винил лишь себя.

Флегонтов снова уснул, но через полчаса разбудила сестра, аккуратно сунув ему под мышку градусник, обмотанный засаленным пластырем.

«Уже утро, значит, я жив, — подумал он, оглядев узкую и длинную комнату новым взглядом. — Открыть бы форточку, проветрить палату уличной прохладой. Куда ж Иваныч пропал?»

Палата была неудобна для больных, приходилось передвигаться между кроватями бочком, ему нравился её высокий потолок с лепным кружком по центру. По краям его восседали четыре ангелочка: голенькие, толстощёкие и самодовольные. Они как бы с усилием удерживали своими пухленькими ручками стеклянный абажур. У одного было сколото левое плечо, но какой-то жалостливый и смелый штукатур пытался восстановить изъян.

Флегонтов после сна всегда засматривался на довольные и пухлые рожицы маленьких человечков, которых он называл ангелочками. Они все вроде бы одинаково улыбались ему по утрам, но к обеду, когда солнце уже заглядывало в палату, ангелочек со сколотым плечиком улыбался сострадальнее остальных.

«По его улыбке узнаю отступление моей болезни», — решил однажды Флегонтов.

Ему приятно было сравнивать потолки своего дома с высоким потолком этой палаты.

Припомнились и насмешки напарника Дмитрия: «Дом с высокими потолками возвёл, не за церковным ли куполом погнался?»

Не беда, что окна высокие, неудобно мыть стёкла, зато в палаты дольше глядит солнце.

За окнами зацокала подковами больничная лошадь Зинка. Подвода поравнялась с окном, мелькнула седая грива лошади. «Сытая, хозяин не обносит. Всё не спрошу, где она ночует, конюшня есть? Встану на ноги, проведаю. Счастливчик, дядя Егор, спокойно возит хлеб, кислородные баллоны, постельное белье в стирку, полный хозяин лошади. Неужели не сумею делать такие же простые дела, что и дядя Егор?»

Он никогда не завидовал, а теперь вот пришлось. С подобными мыслями мирился, потому что привыкал к своим и чужим хворям. Наплывало безразличие к своему прошлому и даже к будущим делам. Но хандра быстро пропадала, стоило только услышать дробное цоканье подков Зинки.

Погода с утра была сырая и холодная. Такую Флегонтов стал замечать недавно, когда по больницам помотался, раньше-то любую приветствовал, любой радовался.

Теперь казалось, дни так сильно похожи друг на дружку, само время топталось на одном месте.

Точно в такое же утро, перед тем как упасть с лошади, он во всю ширь открыл окно в спальне. Сразу пахнуло осенним холодом, сыростью. Он всегда приоткрывал окно на ночь, но жена боялась спать с открытым окном, ночью вставала и сердито закрывала.

В окно залетели листья рябины, они слились с краской на полу. Флегонтов думал, как же он будет сватать невесту племяннику, если сроду сватовством не занимался. Найти бы зачин, ясное слово сказать, чтоб родня невесты ему поверила, а там… Нет, одного слова мало, спохватился через минуту, научиться бы заранее быстро говорить и рассказывать сочные небылицы или анекдоты.

Он удивлялся людям, не завидовал, для зависти годы не те, а радовался и удивлялся: балагурам, умеющим при любых обстоятельствах хороводить, петь, плясать, смешить людей небылицами, частушками и быть любимцами толпы. Его удивляло и то, что до сватовства балагуры и шуты самозванные тихи и незаметны, а где намечается многолюдная гулянка, они моментально объявляются.

Кроме него, сватать было некому, родня рассеялась, распылилась по свету, никакими звонкими призывами не соберёшь за один стол. Однако спасительная присказка пришла в голову, на лету схватил её, запомнил и произнес вслух. Присказка не хуже, чем у бывалых сватов, может, лучше, но сватать племяннику невесту ему не довелось.

После операции пытался вспомнить присказку, но её словно выбило из памяти, как что-то постороннее для него.

Возле Флегонтова столпились студентки, будущие врачи. Они поочерёдно слушали фонендоскопом его сердце. Улыбались и шептались.

— Девишник взволновался, сердце готово выпрыгнуть, — сказала лечащий врач. На её губах тоже мелькнула лукавая улыбка. — Лошадь неподкованная была или вожжа оборвалась? — добавила она.

«Почему эту врачиху не знаю? Новенькая, а может, с отпуска пришла», — подумал он.

— Не понял я вас, — сказал Флегонтов, но, быстро разгадав причину её намёков, ответил: — К моему делу комар носа не подточит. Меня приглашали работать на лучшие конезаводы. Это вон у больничной Зинки подковка слаба, позванивает на левой задней ноге.

— И наше дело не на дороге найдено. Половина успеха зависит от пациента, — открыто призналась докторица.

— Не знаю, но, по-моему, кто как относится к делу, так оно и выходит. Раз человек взялся за ручку двери, он должен её и открывать. Знаете, случай расскажу, я коротенько, — оживился он, обрадовавшись желанию доктора его слушать.

— Жена у дочки гостила, внучка заболела, в поликлинику помчалась. Врачиха прослушала девочку вот этой штуковиной, — показал он на фонендоскоп, — прижимала пятачок к телу, а хромированные-то рогульки на шее висели, в свои уши не вставляла. Командовала: то спинкой повернись, то грудкой. Как же она слушала, а? Ладно, взрослые скажут в глаза доктору, если и не скажут, то молча дадут понять, врач догадается. А невинному и безответному ребенку как быть?

— Вот так, девочки, мотайте себе на ус, — сказала лечащий врач. — Тут вам и этика, тут вам и практика.

Флегонтову показалось, что девушки не удивились рассказанному.

— Доктор, мне не пора ходить? Ну, маленько…

Флегонтов видел в глазах сомнение: разрешить или не разрешить.

— Попробуйте. Ноги-то ваши, — ответила она громко и живо, чем скрыла своё недовольство. Его просьба не понравилась. В крикливом ответе пряталось и другое: а разве ещё не ходишь?

3

В коридоре было шумно. Голос Иваныча выделялся особенно. Больные из соседней палаты окружили лечащего врача.

Иваныч жаловался, будто из холодильника яйца пропали. Палатная сестра доказывала другое, да ещё вскользь намекнула о какой-то потасовке, зачинщик всему — Иваныч.

— Рукава засучивают, значит, выписывать пора, — сказала лечащий врач.

«Ага, шутят, поглядеть бы, — прошептал самому себе Флегонтов, потихоньку отходя от кровати к полуоткрытой двери. И двух шагов не шагнул, закружилась голова, успел зацепиться за железные спинки кроватей. Снова лёг. — Слабее высохшей травинки стал».

— Клава, скажи? Потасовки не было, так себе — пуговицы порвали, пришьём, — оправдывался Иваныч. — Жалко, яйца слямзили, а я без них не жилец…

Флегонтову хотелось поговорить с Иванычем. Обед скоро, а после — обязательный сон. Поспишь принудительно два часа, и вечер на носу. Да жена не даёт о себе знать, не едет, не вырвется от домашних и колхозных дел.

Нянечка в коридоре звякнет дужкой ведра, а он подумает, что это жена Маша пошла доить корову или по воду. Как она там? Ладно ещё, корова не блудная, первая приходит. Овцы глупые, но у них есть властный баран, они его слушаются как привязанные. Вспоминается Флегонтову их боров Борька с уличными собаками, даже в лесу однажды пропал на три дня, думали, кабаны увели. Как-то собаки из соседнего села, свои-то к нему привыкли, кинулись его потрепать, но покусал и разогнал собак сам Борька.

«С первыми заморозками не мешало бы прирезать борова, пока не поздно», — решил Флегонтов, позабыв, что в больнице лежит.

Здесь, в больнице, Флегонтову вспомнились слова жены Маши: «Присядешь корове вымя помыть, а самою-то ветрище снизу и доверху сквозь продувает». Разве он не советовал заведующему фермой: не мешало бы переставить доильные загоны с глухими дощатыми стенками к северо-западу. Малые дети знают, что гумно у леса чаще продувается северными и западными ветрами. Восточные ветра редки, а южным мешают вековые дубы, да и теплы они. Приходит Маша с дойки, садится на диван и с полчаса нянчит свои руки у груди — гудят, устали. Аукнется в старости, кружку с водой ко рту не донесёт.

Ожидая Иваныча, почувствовал под сердцем щемящий холодок и тугое покалывание. Повернуться нельзя и глубоко вздохнуть.

«Зачем пугаешь, друг мой?» — настороженно притих Флегонтов, словно кого-то тайно подслушивал или куда-то подкрадывался. Из уголка левого глаза к носу скатилась слеза. Боль под сердцем затихла, и он смахнул слезу.

До областной больницы, окружённой старыми липами, тополями и яблоневыми деревьями, городская жизнь не доходила.

Флегонтову виделось небо не полукруглым, а плоским, как потолок палаты, и гряда из чёрных туч тоже была плоской, не сгибалась у горизонта. В окно просачивался запах дыма от сожжённых листьев.

Иваныч не забыл Флегонтова, вошёл в палату с задиристой улыбкой. Начал рассказывать о пропавших яйцах.

— Это я их взял, — прервал его Флегонтов, чем удивил Иваныча. — Не веришь?

— Уже ходишь? — спросил Иваныч. Он уставился на Флегонтова тоскливо выжидающим взглядом — такой бывает у людей, уставших от затяжной борьбы с хворями.

— Шутить не можешь, серьезный больно, но юмор понимаешь.

— Не до юмора. Год помотаешься по больницам, как тут серьёзным не быть. Но людей лучше узнал, — задумчиво сказал Флегонтов. Удобнее уселся на кровати, положив за спину обе подушки: — Нагляделся тут, но отворачиваться не буду. Щепетильно заботятся о здоровье те, у кого оно сносно и не подорвано, а если и помято, то гулёвой жизнью. Такие о своей слабенькой болезни говорят с восхищением, вроде что-то дорогое купили. Некоторые притворяются, из дутой болезни выгоду ищут, побездельничать. Вот всю жизнь не знал больницу и не знать бы никогда. Эх, никакой кроватный покой не нужен. Жалко, не все свои дела сделал.

— Храбрец! Полёживай и лечись. Все дела в одном кулаке не удержишь, — властно упрекнул Иваныч.

— Не о всех речь, свои вот не успел, — настойчиво твердил Флегонтов.

— Что ни больше стараешься, то больше дел прибавляется, — поддакнул Иваныч.

— Это да, — согласился Флегонтов.

Иваныч поморщился.

— Кузнец у нас новенький, слабачок, — продолжил Флегонтов о своём. — Пока усердием берёт, хватит ли сил. Настоящий кузнец помер, старенький был. Семён Утинов, фронтовик трёх войн, израненный. Бывало, заикнётся вспоминать о войне — и слова не дождёшься, слезы польются, глаза кулаками разотрёт, вот и весь сказ. Я у него малость подучился подковки ковать; их много требуется, снашиваются быстро. А тележные колеса ошиновывать не научился толком, не успел. Один раз самостоятельно ошиновал таратайкино колесо, обруч и скособочился. Вроде и хомутиков сколько положено, а… Со стороны просто — плюнь на ладони и маши кувалдой, но колесо круглое что луна.

Дневной сон только намучил Флегонтова: прилипла смутная тревога за своих близких людей, казалось, с ними должно что-то случиться непоправимое. Поэтому дал зарок: днём не спать. Но не переставал докапываться: откуда тревога, не сон ли нашептал. Нет, сна никакого не помнил, а себя ругнул за давешнюю промашку, позабыл спросить Иваныча про больничную лошадь.

Сестра сделала Флегонтову укол, а потом разнесла градусники, в этот раз попался новенький. И без градусника было ясно, что температура после операции держалась выше нормы на два-три деления. И ошибся: ртутная дорожка задержалась у красненькой цифры. Не поверил, снова поглубже подсунул градусник под мышку. Через пять минут поглядел — такая же. Знобкая волна радости прокатилась по телу, даже вспотел. Тело зачесалось, хоть в баню просись. Вспомнил о бане, и в памяти проявился приснившийся днём сон: вроде бы на реке видел обнажённых женщин, купающих жеребца, с которого он упал.

Флегонтовы губы скривила редкая улыбка.

«Силы прибывают, бабы так не объявятся, даже во сне. Разве с женой что случилось? Напишу ей письмо», — решил он.

4

К Флегонтову один раз ночью приходил Иваныч, а потом сестра, но он учтиво отказался от их помощи. Сам готовился сходить до нужного места. Уже пробовал, когда соседи уснули: дошёл до двери и не качнуло, зато заныли швы и в животе настаивалось горячее жжение. После часа два не спал, глядел в потолок и думал, больше вспоминал.

Сколько себя помнил, всегда падал с чего-нибудь: бабушка рассказывала, что ему году не было, с зыбки падал; однажды с печки полетел вниз головой, хорошо ещё, валенки у порога выручили, ослабили удар. А с повети соскользнул, пожалуй, самое памятное, если не считать падения с фурманки. Мать велела найти «тайное» куриное гнездо, белая курица собиралась клушкой быть, сколько ни обливала её холодной водой. Это он позже нашёл гнездо, но в нём уже попискивали цыплята. Крался по краю крыши, под сгнившей соломой хрустнула жердинка, и… упал всем телом, плашмя. Голове досталось больше всех. Затошнило, из носу кровь потекла. Сколько лежал на земле, не помнил, но испугался не головной боли, которой никогда не знал, не звону в ушах, а туману в глазах, слепоте. Думал, это пыль, умылся, подержал голову в воде, полежал с полчаса с закрытыми глазами, а туман в них не расходился, видел лишь чёрные предметы на ярком свету. Сказать кому-то боялся, вдруг слепота сама собой сойдёт. Убежать бы куда? Потихоньку ушёл усадом в лес, спрятался под ореховым кустом, где играли когда-то с мальчишками в войну и вытоптали лежанку. В лесу пролежал до самого вечера, почти не шелохнувшись. И глаза стали видеть, звон в голове пропал.

…Хлеб, кислородные баллоны, бельё и ещё какое-то оборудование для хирургии подвозили на зелёном «уазике».

Флегонтов ждал подводу, стук подков лошади Зинки. Лошади не было. Спросил о ней Иваныча, но тот ловко отмолчался, не обвинишь, что не хотел сказать. Сестра тоже притворилась незнайкой.

Флегонтова выручили водопроводчики.

— Кобыла на старости лет занемогла, на бойню отправили. Дядя Егор уволился. Другую лошадь не дают, говорят, дорого стоит.

Флегонтову будто лёд положили на грудь.

«Врут ребята, лошадь была здоровуща. Если так, то в колхозе выбрал бы самую подходящую для дяди Егора. Ах, какая несуразица. И я не на месте. На ноги встану, обязательно с начальством поговорю. Как это так: областную больницу не можем обеспечить лошадкой. Врачи же деревенских лечат», — с огорчением думал и планировал он.

Позвал Иваныча. Попросил найти чистый лист бумаги, жене письмо написать. Говорил, а сам не глядел на него.

— Подозрительно на меня не смотри, — обидчиво сказал Флегонтов.

— В конюхи б меня взял? — схитрил Иваныч. — Лошадей знаю, на ипподром хожу.

Флегонтов молчал.

5

Писать жене не стал. Сердцем чувствовал, она должна вот-вот приехать.

Решил написать письмо младшему брату, учителю биологии в сельской школе. Обдумывая, как начать, прислушался к горячему теснению возле сердца.

«Пустяки. После операции никак в норму не войдёт. Кровь качать — не воду», — успокаивал себя.

Писал письмо будто из дому, а не из больницы. Чтоб брат не волновался, о хвори ни слова.

«Дорогой брат Алёша и вся твоя семья! Привет! Новостей особых нет, всё по-старому. Потихоньку стареем, мне, как знаешь, шестой десяток, но оборачиваться и оглядываться на пройденную дорогу не хочется. Не люблю копаться в неудачах и ошибках, иначе кого-нибудь заденешь с неблагодарностью. Теперь дорожка под уклон, суметь бы усмотреть колею и не выскочить из неё раньше времени. Правда, на пути попадается всякая шушера, но она отскакивает от меня горохом. Помнишь, дед Иван говорил нам: «Где бы барин ни сидел, хоть рядом с кучером, всё равно — барин». Это же про меня сказано…».

Письмо закончить не удалось. В палату вошла жена Флегонтова.

— Маша, легка на помине, значит, не забыла, — пошутил он.

Рядом с румяным и обветренным лицом жены Флегонтов казался ещё бледнее.

Она привезла яблок, сало, жёлтый сдобный калач, литровую банку сметаны. Уместила горкой на тумбочке, потом раздала по яблоку соседям.

— И пирожков тебе с калиной испекла, не забыла привезти холодных блинов, молока в термосе. И от дома тебе привет большущий, боров Борька заждался, — говорила Маша шутливым тоном. Это её излюбленная привычка. Однако с мужем она редко говорила шутливым тоном, так как знала, что он не верил в её весёлый нрав.

— Спасибо, — сказал он, но как ни старался выглядеть бодрым и весёлым, ничего не получалось. Только тускло улыбался.

Поел скромно: пирожок с молоком и одно яблоко «антоновку». «Жизнь и судьбу кнутом не постегаешь», — заключил он, заглядевшись на жену.

Вспомнил старшего сына: сколько б тот с семьёй в гости ни приезжал издалека, но родителям гостинца не привозил. Как-то вместе мылись и парились в бане, там и отчитал сына: хоть бы конфетку «дунькину радость» привёз, принято ещё дедами. Вам, мол, из лесу земляничку в горсти, но приносил. Вы ж в кого? Эх, дёгтем не смазаны… Сам искал в родословной скупых и неласковых родичей, но ни с жениной стороны, тем более и со своей не находил. Все были просты, великодушны.

— Коля, твоего напарника с конюхов сняли. Три лошади куда-то делись, неделю искали, — сообщила Маша, не заметив пугливое замешательство мужа. Он лёг, натянув одеяло до самого подбородка. — Мёрзнешь? Поешь сальца, теплее будет.

— С бабой теплее-то, а не с салом, — сказал Иваныч, тихо и неслышно войдя.

— Угощайся, Иваныч, — предложил Флегонтов домашнюю снедь. Он сбросил с себя одеяло, сел на кровать. Про себя поругивал жену за новость. Никогда не была осторожной в словах, хитрить не могла, как говорится, что на уме, то и на языке, как у ребёнка. Трудно было ему с её простотой, зато нравилось в ней главное — не любила Маша шептаться, никаких тайн, секретов, наговоров. Если женщины утром долго любезничали или сплетничали у их колодца, Маша нарочно шла к ним, и они расходились. Боялись, что она не сможет утаить их разговор, с шутками и прибаутками перескажет их сплетни.

— Коля, я вчера приехала.

— Ивыныч, не уходи, секретов нет. Останься, — упросил Флегонтов.

Иваныч остался. Взял яблоко, очистил кожуру, разрезал на дольки и потихоньку стал есть, серьёзно оглядывая то самого Флегонтова, то его жену.

— Поздно приехала?

— Машину долго ждала, шальная подхватила до Тагая, а тут — момент. Нынче раненько к тебе.

— У кого остановилась?

— Флегонтов, ты свою Машу строже прокурора допрашиваешь, — вмешался Иваныч.

— Не люблю пустячные разговоры, а здесь, видно, полюбил. А баба без пустяков дня не проживёт. Заденешь её, то держись…

— Смотря чем задеть, — с усмешкой обронил Иваныч.

Маша покраснела: «Вот привязался».

— Хлебосольная у тебя жена. С такою разве можно болеть. Наготовила кушанья — богаче, чем на свадьбу, — нахваливал Иваныч. — Я же с работы приду, говорю жене, ну, чтоб поторопилась: «Дай что-нибудь поесть». — Щи вчерашние разогрей, — ответит. «А-а, опять щи — ложки полощи!» — взвою я. Слаще не скажешь.

Маша спокойно перенесла похвальбу, но подумала: «Мужик худой, бабу свою дурно славит. Это дело бабье, мужика-то ругать, ей простительно. Чудной Коля, сроду не любил и не любит мужиков-крутунов, а они и тут возле него. Чего надо? Взять бы Димку. Без Коли осивел, не совладал, дело расплылось. А похвальбы-то…».

— У тёти Лиды ночевала. Разве какая непредвиденная беда заставит, никогда к ней не заеду, — с жалобой начала Маша, пересев спиной к Иванычу, чем заставила улыбнуться мужа. Флегонтов попросил жену пересесть на прежнее место, лучше ему глядеть на неё. — К Ирине, к тётиной младшенькой дочери, заходили, в одном доме живут, но в разных подъездах. У её мужа дедушке под девяносто годов, щёки красны, будто варежкой натёрли. Лежит на кровати три года, под себя ходит, бурит и бурит. Тётка моя и говорит Ирине: «А ты чаем не пои его, а то из дому изживёт. Ест с аппетитом, вроде только и знает, что каждый день траву косит или дрова рубит». Мма-а, от её занозистых слов у меня прямо уши повяли.

— Ну, нам с тобой далеко до такой слабости, а, Флегонтов? — заметил Иваныч, подмигивая ему. — Старик жадный, наверное: когда-то им недодал, и они недодадут.

— Не знаю. Кому хоть мильон давай, и глядеть не будут за человеком. Кто какой есть, — сказала Маша. — Бывает и другое. Мой тятя на что каким вертуном славился, и то перед смертью обиду высказал: «Умирать буду, но одну свою душевную тайну никому не открою». Мама стращала его: «Не скажешь, не раскроешь тайну, уйдёшь с нею, а она горькой травой на могиле прорастёт. На могилах добрых людей цветы растут, на злых — полынь одна». Тятя мой в слёзы: «Зачем, мать, обидела меня». Она шуткой ему сказала, а он понял, что ему поверили. Не было никаких тайн. Просто подозрение пало ему, что мама без души ухаживала за ним. Слабость — не радость.

У Маши покраснели глаза.

— Батина могила ухожена лучше других, не забываем. Живого уважали и в памяти держим, — добавил Флегонтов, пожав плечами.

Минуты две-три молчали.

— Маша, налей из чайника чайку.

Она проворно встала. Вспотевшее её лицо ещё сильнее раскраснелось, было жарко.

— Форточку почему взаперти держите, — выговорила жена.

«Дома не велит, а здесь — пожалуйста», — вспомнил Флегонтов.

— Маша, вода через верх стакана полилась.

— Кровь бы не лилась, вода пусть. Всё равно, как ни тороплюсь, за тобой не угонюсь. Скок-поскок, скок-поскок… — утешала она мужа.

— Эх, замаслила тебя баба. Я от своей сроду похожей ласки не слыхал, — сказал Иваныч, но не с завистью, а с усмешкой.

— Или чужая имеется? — спросила Маша незлобиво, втягивая незнакомца в разговор, зная, что это нравится мужу. Она нарезала привезённый жёлтый калач тонкими ломтиками. — Коля не пьёт, не курит, не ругается. Хотите хорошо знать, когда у кого-нибудь детишки шалят или озоруют, то родители показывают на Колю, чтоб пример с него брали.

Иваныч смеялся и сквозь смех говорил:

А у меня в доме одна ругань: Иваныч дурак, махор, а… Шуток не понимает. Дай ей тысячу, дай ей сито, и жена будет сыта.

Расскажи лучше о сватовстве, — попросил жену Флегонтов.

Ой, что было! — не раздумывая, заохала Маша, словно заждалась от мужа такого вопроса. — Складно говорила, но прямо в глаза, без проскачки, как ты не скажешь. Мне только доверь. Вошла и говорю: «Избу второй год строите, а кто пазы доконопатит? Или родни нет пригласить? А то воробьи додёргают ваши тряпки на гнезда, дочери не останется. Женихи не засватают. Отдайте за нашего строителя, не прогадаете, пока не поздно». Они мне и говорят: «Ну и жених: лысый, горбатый, косолапый, и обувка стоптана». Я своё гну: «Эх и невеста: под венцом не была, а чей же ребёнок в зыбке?» А они: «Наш, родительский, доскрёбыш».

Флегонтов смеялся. Глаза блестели от слёз.

— Можно ли так смешить, швы разойдутся, — предупредил Иваныч. — И сестра попросит выйти.

— Чтой-то, мы тихонько, — оправдалась Маша, слегка раздосадованная, что сбили. — Как говорят: зайца без собаки не поймаешь, так и хворь без боли и смеха не вытуришь.

— Вот это да, раньше я на женщин смотрел эстетически, а теперь — практически. Флегонтов, твоя жёнка виновата. С вами посидеть ещё можно? Лучше всяких лекарств…

Ответа не дождался, но их молчание Иваныч принял за согласие.

— Коля, на чём остановились? Да, вспомнила. Они мне о невесте: «Девка богата, а ваш парень с худыми карманами». — «Ничего, что в лапотках, был бы разум в голове», — я им в ответ. «Какой разум? Парень-то дурашливый», — сказал сват злее обычного. — На днях спросил его: «Куда едешь на тракторе?» Он мне: «На базар». — «Зачем?» — «Дядька приказал купить ступу, лопату, корову горбату». Я своё: «Была бы коровка и курочка, состряпает и дурочка», — так я нахвалила невесту, а сват меня не понял. Подумала про себя, кончать пора, а то растележилась, опозорят отказом.

Сват артист не хуже меня, выпалил ещё злее: «Наша дурочка?! — У самого глаза шарами сделались. — Дочь, свари нам курочку, которую петух не топтал». — «Ну, раз курицу на стол, то и нас за стол», — поддакнула я свату.

Вошла сестра. Маша притихла. Сестра сделала укол Флегонтову в руку. При жене он постеснялся подставить бедро.

Маша прервала раздумья мужа.

— Ох-хо-хо, богаты свадьбы. Некоторые из кожи лезут, как бы от соседей не отстать. Я с тем и замуж вышла, что только на мне было. Живём, деньги не занимаем.

— Я эту беду иначе разведу, без церемоний; дам сынам по пятьсот рублей, и как хотят, — поделился своими секретами Иваныч. — В моём доме невесткам делать нечего. Сотрут в порошок, так-то незаметен. Квартиру пусть сами добиваются, своими мозолями. А то сопли им вытирал, а выросли — из дому выживают. Прямо не говорят, но — вижу, вижу… Матриархат, едрит его за ногу.

Маша что-то хотела сказать, однако лишь покачала головой.

— Иваныч, ты прав, но есть сыны — ничего не жалко, — тихо сказал Флегонтов. — Деньгами не притянешь, ясно.

— Уважительности никакой нет, Флегонтов, понимаешь, — прошептал Иваныч. — Я потому и прописался в больнице, дома невтерпёж. Глаза не видят — сердце не болит. В общем, двумя словами не объяснишь.

В палату заглянула сестра. Маша засобиралась. Поцеловала мужа в губы и в щёки. «Эх, щёки-то желтее спелой тыквы», — затужила она.

— Выздоравливай скорее, мне одной скучно, — с тёплой улыбкой сказала Маша. Но тревога в глазах осталась. — С врачами разговаривала, они сказали: не беспокойтесь, ваш муж никуда не денется.

Флегонтов удивлённо засмеялся, чего не ожидала Маша.

— Что нового в селе, только правду говори. Подковы сделали, не узнавала?

— Делают помаленьку. Мишку в спину не толкнут — не зарычит.

— И правда, сам знаю, — задумчиво заметил Флегонтов. — Обледеница скоро. Я всегда осенью у всех лошадей подковы меняю.

— Борька Щёпонькин уехал с семьёй. И трактор новый — айда паши, квартира, а умчался, словно с цыганами спознался. А Валька его легка на ноги. Я на её месте топырилась бы. От себя же не уедешь.

Флегонтов ждал от жены новостей других, посерьёзней, но догадывался, что Маша нарочно топчется возле главной новости, чтоб исподволь сказать о ней. Раньше, молодым ещё, куда бы ни уезжал, надолго или накоротко, никакие изменения в селе больно-то не интересовали, казалось, их вовсе не было, а что ни старше делался, то новостей больше копилось. И до всего ему было дело, всё замечал. В зрелые годы научился дорожить прошлым, почему не хотелось, чтоб новое заслоняло разом ушедшее.

— Фанаскин Семён женился, — продолжала Маша перечислять. — Сорок дней не прошло, как Зину похоронили, а новую хозяйку привёл, Дашу. Пожалуй, приведёшь: во дворе корова двухведерница, два телёнка, две свиньи, овцы, куры, пчёлы, — жить и доживать пенсионеру с таким добром тяжко. Даша хоть с прорехами, но баба работящая.

Флегонтов про Фанаскина знал, Маша просто забыла.

— Заведующего фермой сняли. По селу говор идёт, тебя назначили, — прикашлянув, сказала Маша. — Сначала думала, это туман по ветру, а ведь слухи и встречь ветра идут.

У Флегонтова дрогнули губы. Он встал с кровати.

«Вот дура, зря сказала», — ругнула себя Маша и по-настоящему засобиралась домой.

— Детям написала, может, кто из них отпуск возьмёт. Пожили бы маленько, тебя навестили. — От двери добавила: — Через неделю приеду, жди.

«Извалялся весь. В подушках перья скатались от моей головы. Когда ж скажу, чтоб Маша ждала меня?» — почуствовал он себя одиноко.

Повернулся к окну, хотел помахать рукой жене, но стёкла были запотевшие.

Добавить комментарий