Дупло

image_pdfimage_print

1

В деревне пахло банным дымом. Несубботний день, а чуть ли не у всех на задворках топились бани. Ветер проворно хватал вороха густого молочно-серого дыма, рвал его в клочья, как кудель, и растворял в холодном воздухе, словно комья мягкого снега в вешней воде. Убранные усады чернели.

Михаил Копытцев пробежал усадами к концу деревни, прячась за высокие заросли побуревшей крапивы и мордовника. На селе новый человек — разговору хватит на весь год…

Топила баню и Глаша Сутеева. Это к ней торопился Копытцев. У неё-то самой банёшка порушилась, в землю вросла, поэтому она и «занимала» её у соседей Бычковых. Старики Бычковы сами баню не топили, а Глаша после себя оставляла им щёлоку и приносила для разбавки ведро холодной воды. Так что она была полновластной хозяйкой. Банёшка, старенькая, по-чёрному, с плоской земляной крышей, заросшей беленой и полынью, стояла на середине усада.

От бани Глаша шла не торопясь. Глядела себе под ноги и поэтому не видела, что её ожидал Копытцев. «Узнает или нет?» — подумал он. Глаша приблизилась к полуоткрытой калитке и… выронила пустое ведро. Одёргивая поднятый край подола, мгновенно зарделась.

— Миша?

Глаша подошла к Михаилу вплотную, приникла к нему робко, часто дыша, как после бега. Он в ответ неловко торкнулся губами в её тонкие и влажные губы, удивляясь своей смелости. Глаша отступила на шаг, слегка оттолкнула Михаила и засмеялась:

— А я нынче как на крыльях, будто улететь собралась. Сердце чуяло!

— Не меня ли искать? Я сам приехал, — сказал Михаил, сдерживая волнение. И как всегда, по привычке, выработанной долгой жизнью в тайге, старался мигом оценить обстановку: «Страшновато, когда так встречают: мягко стелют, да жёстко спать… Нет, зря я так про Глашу».

А Глаша припомнила слова бабушки Настасьи Бычковой, сказанные десять лет назад: «Ухажёр твой последние дни задумчивый был. Ох-хо-хо, вот увидишь — вернётся к тебе насовсем».

По-прежнему Глаша была хрупкой, десять лет после расставания жила одна с сынишкой замкнуто. Глаза у неё внимательные и пытливые, по-матерински жалостливые; они словно спрашивают: всё ли у тебя хорошо?

Присели на крыльцо.

— Глаша, я есть хочу, щей бы. В тайге работал, а еду на костре варили, что лес даст, да консервы разогревали с макаронами, — говорил Михаил, уткнувшись в её ноги, как ребёнок. — Шёл я к тебе наверняка. Глаша, ты место-то берегла для меня? Молчишь. Скажи что-нибудь, — почти шептал он и тряс её колени. — За десять лет ты изменилась, не прогонишь?!

— Ну что ты? Подними голову, Миша. Неужто так соскучился? — прошептала радостно Глаша, а сама не верила в нечаянно навалившуюся радость.

В этот день старики Бычковы мылись в бане первыми.

Наступила ночь скоро, будто и не было суетного дня.

Глаша лежала у стены, глядела в потолок. В светлой полутьме комнаты казалось, что её глаза светятся от скопившихся слёз, прожигающих уголки у переносицы. Михаил прикасался губами к её глазам, тут же целовал в губы.

— Короткая радость у одинокой бабы, — прошептала Глаша. «Сказать ему о сыне или подождать, когда сам спросит?» — гадала она.

Михаил поцеловал, словно украдкой, плечи; обнажённое и разомлевшее от банного пара тело пахло мочалкой и берёзовыми листьями.

— И у меня жизнь как волчий вой, — сказал Михаил. — Я думал раньше, что со своей силой и своим самолюбием смогу многого достичь. Кто догадывался о моей мечте, смеялись над моим отшельничеством, а я, назло им, дальше зарывался в себя, точно крот в землю. Пойми меня, Глаша, семья для меня в то время была лишней. В общем, боялся, потому что в семье не жил, с трёх лет в детском доме. Ценил то, что готовенькое подсовывали, чужое.

Притихшая Глаша на слова не отзывалась, наверное, потому, что не уловила в них того, что ещё с первой минуты встречи хотела узнать: навсегда ли он приехал?

— Глаша, от меня есть кто?

Она на мгновение замерла и тут же обняла Михаила, словно испугалась, что он снова уедет от неё. И всё же чуть не съязвила: вспомнил, мол, когда… Но по мягкости своего уступчивого характера скрыла промелькнувшую обиду.

— Сын у нас, Миша, весь в тебя. В интернате учится.

Михаил вышел на крыльцо. Первый раз почувствовал себя робким, слабым, от волнения подрагивали руки.

Перед собой он мог оправдаться только в одном случае: с той поры, как разошлись их пути-дороги, он всегда думал, что у него где-то есть сынишка или дочурка и что когда-нибудь он к ним вернётся. Он любил детей, любил с ними играть. В дорогах, в поездах, если встречались кочующие семьи с маленькими ребятишками, Михаил был с ними до конца пути.

Однажды ночью на вокзале раскричался трёхлетний мальчишка, никто не мог успокоить. Думали, заболел, а когда подошёл врач, мальчик зачастил одно и то же слово: «Баба, баба, баба…» Оказалось, от бабушки его увозили молодые родители, от которых он отвык.

Михаил погримасничал перед ним, заговорил с мальчиком старческим голосом, и тот успокоился, даже потянулся ручонками к незнакомому дяде.

Мать мальчика с завистливым удивлением сказала: «Вы артист или своих полно? Ловко нашего ревуна засластили». — «Семеро по лавкам, но все чужие», — с горьковатой усмешкой ответил Михаил.

2

Широкая река с плавными заливами огибала село, словно предохраняла его от лесных пожаров. На том берегу реки зеленел лес, местами оступаясь, оставляя большие луга. Вот на таком лугу и расположилась авторота. Солдаты приехали помогать колхозникам. Среди них выделялся Михаил, который вскоре познакомился на зернотоке с Глашей.

Михаил втянулся в тихий круговорот деревенской жизни, иногда находил время для дел в доме Глаши. На селе не верили стараниям солдата. Хотя он не стремился доказывать своё бескорыстие, всё же, встречаясь на току с женщинами и замечая в их глазах осуждение, прятал свои глаза, чувствуя в себе неясную тревогу и беспокойство.

Однажды Михаил разговорился с бабушкой Настасьей, а для разговора время нашлось, два дня лил дождь, поля размокли. «Бабуся, напилить дровишек? Наколем и сложим их, а?» — предложил тогда Михаил. А Настасья ответила, как отрубила: «Ловко придумали сейчас: чтоб солдат задаром хлеб не ел, его работать заставляют — от работы всегда польза. Солдат, а солдат, раньше без вас обходились: хлеб молотить да девок пузатить». Михаил не дослушал, ушёл.

После демобилизации он поколесил по России, много видел хороших и добрых людей, натыкался, как лодка на камни, и на издёрганных, вздорных, с которыми не уживался, тогда вспоминал Глашу. Михаил представлял её молоденькой, весёлой, с глазами как две перезревшие вишни, таящими в своей недостижимой для него глубине мудрую женственность. Тогда он пытался найти в своей душе искорки любви к ней, но чаще чувствовал себя неловко, даже смешно. Его озадачивала её наивность, детская неуёмность во всём, и он думал, что она только играет с ним, забавляется. Непривычно было и то, что она всё время заставляла его удивляться миру, как удивлялась и радовалась сама.

Вспоминая в трудные дни Глашу, он чётко слышал её голос: «Миша, я вот понимаю тебя и себя тоже, а ты не понимаешь ни себя, ни меня. Неправду сказал, будто скоро вернёшься ко мне. Забудешь меня, захлестнёт тебя другая жизнь, а я всё равно буду всплывать перед твоими глазами, и будешь думать обо мне, потому что искренняя перед тобой. Во мне ребёночек, мне с ним грустить и обижаться на кого-то не придётся».

3

Утром, проснувшись, чем свет, гость позвал хозяйку, но отзыва не услышал. Оставленная еда, прикрытая нарядным чистым полотенцем, обрадовала Михаила. Наспех умывшись, он поел и вышел во двор. На улице было пустынно и неприветливо.

Михаил поёжился и присвистнул: «Вот глушь! В тайге и то шумней!»

Недоколотые берёзовые сучкастые чурбаки горбились кучами в углу под дырявой крышей сарайчика; они-то и отвлекли его от тоскливого раздумья. Михаил посмотрел на зазубренное лезвие топора, качнул с сожалением головой, то ли осуждая старый, затупившийся топор, то ли жалея его, как живое существо, и стал колоть чурбаки. Первый чурбак оказался добрым, второй потрепал нервы, а третий и подавно: весь измахрился, как банная мочалка, разлетелся в мелкую щепу, а ровных и гладких поленцев не получилось. Михаил вспомнил: «Здоровый мужчина, чтоб не быть рыхлым, в любые годы должен колоть дрова». — Так всегда говорил шестидесятилетний дядя Фёдор, бригадир монтажной бригады, в которой он, Михаил, работал последние два года. И ещё он говорил: «Чтоб долго жилось на белом свете, как соколу, сумей любить женщину нежно».

Михаил и не заметил, как переколол почти все чурбаки. Поленья откидывал на сухое место левой рукой не глядя, удивляясь, как ловко у него получается.

— Смотришь на моё обвыкание? — поднял глаза он на Глашу. — Куда запропала? Оставила меня одного.

— На почту сбегала, сынишку предупредила по телефону. Пусть выходной побудет в интернате, — сказала Глаша и, подойдя к нему, смахнула с плеча щепку.

Глаза их встретились: она была растерянной, обеспокоенной. Это озадачило его сильнее, чем сообщение о сыне, которого он не увидит в воскресенье. Он подумал: «А не хочет ли она за эту недельку испытать меня — до следующего приезда сына, — смогу ли оправдать её надежды?» И снова, как в первый момент встречи, Михаил ругнул себя. Наверное, замкнутость, выработанная годами жизни в тайге, и сейчас давала знать о себе.

Глаша заметила его сердитый взгляд и испугалась. Она отвернулась, а сердце заныло, закололо, словно больное. «Если я робка буду с Мишей, сын заметит мою робость, — с тревогой думала она, — охладеет ко мне и к отцу. Не так поймёт всё, озлобится. Чем тогда свяжешь нашу жизнь? Он серьёзный не по летам, глаза строгие, будто жизнь прожил. Не раз спрашивал об отце, врасплох заставал, и я, как девчонка маленькая, терялась перед ним, но скрывала, что отец бросил нас. И о сыне душа болит, и Мишу люблю по-прежнему, снова боюсь потерять. Не сумела тогда удержать, видно, была слишком юной, доверчивой, пренебрегала женской строгостью. Миша понял это сейчас, пожил один на стороне, поразмыслил и понял… Вон топчется на месте, как глину месит. Если останется, дела да заботы, все прошлые обиды, как на веретене, в клубок завертят. Светло станет кругом. А если не останется? Ну что ж, куда денешься?.. Буду больше доверять сыну, о жизни своей расскажу, о том, как врала ему, несмышлёнышу, про отца, будто он далеко работает по государственному заданию…» — думала Глаша и рано утром дома, и когда шла на почту звонить сыну в интернат, и сейчас,

стоя перед Михаилом.

— А с сыном хотелось повидаться, — пожалел Михаил и тихонько воткнул топор в последний нерасколотый чурбак.

Глаше запало: «Повидаться он хочет, а не видеть постоянно».

— Какой он, долговязый или крепыш?

Глаша пожала плечами, ответила, невесело усмехаясь:

— Нынешнее пузаньё сытое, в длину тянется. Пойдём, Миша, попьём топлёного молока.

Он не спеша доколол чурбак, потом сгрёб щепки и опилки в уголок старой поленницы. Ему хотелось сейчас, как десять лет назад, чтобы Глаша подошла и потянула его за руку. Она и вправду подошла, резко поймала снующую у земли его руку и потянула. Михаил улыбнулся. Глаша обрадовалась потеплевшим глазам Михаила, прижалась к нему. Он обнял её.

— Глаша, зря сына от меня отпугнула, зря, — прошептал Михаил, сдержанно целуя её высокий лоб. Пуховый платок упал с головы на плечи.

— Ох-хо-хо, окаянные! А мы-то со стариком кумекаем с вечера: что ноне Глафира последняя в баню пошла? А тут, выходит, гостя ветром придуло! Аль насовсем? Вон как голубишь!— спугнула их соседка певучим голосом. Бабушка Настасья сунула вялую, чуть трясущуюся руку Михаилу и потянулась поцеловать его. Улыбаясь, он подставил щеку, а у самого въедливо вертелись в голове слова, сказанные с откровенной детской доверчивостью: «Аль насовсем?». Он посмотрел на Глашу: та была озабоченна, слова соседки пролетели мимо неё. Бабушка Настасья тоже заметила насупленность Глаши и поспешила уйти, торопилась сообщить новость своему старику.

— Глаша, я сюда на время приехал, — робко сказал Михаил в сенях, где было темно как ночью.

— Догадываюсь, потому и сыну не велела приезжать, — подавленно отозвалась Глаша.

В избе Глаша суетливо заходила, скрывая покрасневшие от слёз глаза, из чулана в переднюю комнату, в спаленку и опять в чулан. И оттуда сказала ровным и успокоенным тоном:

— Блинов испечь хочу, тёща тебя ведь не кормила.

— Ладно, Глаша, не подкидывай арбузные корки под ноги, я не раз уже падал. — Михаил наморщил лоб: «Мыкаем друг друга, а поговорить путём не можем».

— Миша, иди, а? Принеси дровишек, у меня руки в муке.

Копытцев принёс беремя поленьев, тихо и бережно опустил у свода печи, потом присел к столу, стал пить топлёное молоко, припасённое Глашей. «Неужто она впрямь думает, что я приехал на время? Но я к ней навсегда, это только в деревню на время. Как же расчётливо поступила. Заранее сходила на почту и позвонила сыну. Может быть, она права. Я веду себя с ней холодно, гостинец в чемодане держу, о сыне подробно не спрашиваю. Молчком можно природой любоваться, а люди любят слова утешные, от них тепла больше. А если она привыкла жить одна с сыном и я для неё теперь лишний?.. Когда-то и не очень её любил, а сейчас не могу без неё. Зажить бы с ними, но только не здесь, а увезти их в город: там нас не знают, и судить меня никто не будет», — размышлял Михаил, разглядывая фотокарточки на стене. Он находил и себя в военной форме, и Глашу с годовалым ребёнком на руках, голеньким и пухлым, с широко открытыми глазами. «Он… Сын».

— Глаша, блины-то горят! «Широколицый, как и я», — глядел он снова на фотографию.

— Да оладышек не слушается. Я его поправляю на сковородке, а он как живой выскальзывает, — проговорила Глаша повеселевшим голосом.

— Выскользнет, и не покормишь меня.

— Потерпи, дай с душой хоть разок покормить тебя. «Блин-то пусть. Ты б от меня не ускользнул», — подумала Глаша.

Она стучала ухватом. Вытянув шею, подставив лицо огню, языком убегавшему в трубу вслед за густым дымом, часто заглядывала в печь, боясь хоть на секунду отвлечься. Вытащив небольшой чугунок, доверху наполненный картошкой с подгоревшими боками, Глаша посмотрела на Михаила открыто и оживлённо, наверное, заранее радуясь тому, как угодит ему любимым кушаньем.

— Не забыл: твоя любимая с горелочкой?

Лицо у Глаши было как переспевшая малина. Румянец молодил её, глаза блестели задором. Михаил взял у неё чугунок и понёс его во двор. Слил остатки воды в ведро, поставил чугунок на крыльцо остывать, а сам вышел за ворота. Он словно не замечал нудно моросящего дождя, стоял без фуражки и смотрел на приземистые дома. Село Копытцев не узнал: осталась одна улица, и то одна сторона её была короче другой на четыре дома. Дома один от другого стояли далековато; частые пожары научили людей строиться с оглядкой на сильные ветра в этой ложбинке. Под ногами лежал лист фанеры, по нему усердно стучал дождь, и в такт дождю от реки доносился бодрый рокот трактора, словно в каком-то полусне, как напоминание о жизни, идущей своим чередом в этих местах. Из дома напротив вышла женщина в ватнике и с вёдрами. Остановившись, она пристально посмотрела на Копытцева, поправила полушалок и опять уставилась в его сторону. Хотя он не мог различить её лица, выражавшего, скорее, любопытство и удивление, не выдержал, ушёл. Не украл ничего, а покраснеть заставила. «Вот и живи тут! Поглядят, будто ножом полоснут!» — возмутился Михаил.

— Миша, ты где пропал? Ешь картошку, пока горячая, с парком, — проговорила строго Глаша, вываливая картошку из чугуна в глубокую тарелку.

Он посмотрел на Глашу и невольно подумал: «Частенько она меня возвращает к прошлому, а о сынишке ничего пока не говорит».

— Миша, меня не поругаешь? Сейчас я смотрела твой чемодан со стороны, он же у тебя открытый. Как аккуратно всё сложено!

— А-а, станешь аккуратным! — повеселел Копытцев от её ласкового голоса. — Высоковольтные мачты ставили, чуть думы в сторону увёл — и прощай жизнь молодая.

— Всё-таки думы тебя мучили? — Глаша присела рядом с ним. Михаил медленно ел, глядя в стол.

— Глаша, я о тебе всегда думал и о малыше догадывался. Предполагал, если вы одни, без мужика в доме, значит, уговорю вас уехать в город.

— Ну нет, Миша, нет! — Она закрыла глаза и отрицательно покачала головой. — Когда многие уезжали, и то, как видишь, не умчалась, осталась, а теперь-то куда, да и зачем? Кто нас ждёт? Где родилась, там и умру.

«Вот-вот, она всё такая же в делах и мыслях», — утешила Михаила её решимость.

— Миша, пойми: тут я своя, а в городе, среди незнакомых людей, буду как на чужбине. Можно свыкнуться, но… Тут вон идёшь по тропке ночью и кочку обходишь, не спотыкаешься, знаешь о ней за версту. А вдруг уехала бы отсюда. И не нашёл бы! — сказала она, с хитринкой улыбнувшись.

— Живёте вы здесь на отшибе, — сказал Михаил, прохаживаясь по комнате. Спохватившись, он поблагодарил за картошку и блины, мало того, поцеловал Глашу в губы. — Надо же и свет повидать! Теперь крестьянин другим стал: как и рабочий, тоже часы знает. По дояркам хоть будильник проверяй.

— Вот и не по душе, что он только на стрелки глядит. Прежде жили по солнышку. Заметил, наверное, как за десять лет поубавилась деревня. Мужику дыму сверху напустили, не спросили его: ест ли глаза? Сначала жмурился, а потом привык.

— Я, Глаша, понимаю твою боль. И ты пойми: крестьянский уклад вызывает уважение, не страшусь его. Многолюдство мне мерещится, чтоб было кому на меня поглядеть и позавидовать. Боюсь твоих земляков, они осуждают меня за тебя.

— Миша, может, это и нескромно, тогда прости, но хочу тебе сказать, — прервала Глаша умоляющим тоном. — Нравлюсь я тебе тут, то и всё вокруг меня тебе тоже должно нравиться. Да и о сыночке я думаю. Ездила к сестрице в город летом. Нет, не хаю, везде живут люди, и неплохо живут, но нагляделась на городских ребятишек, что-то жалко их стало. День-деньской в песочке во дворе играют, разве это мыслимо? Обедняются детишки… А вырастут? Не видят они, как по росе скотину выгоняют пастись, не слышат вёснами соловья, скворца. А знают ли они, как прыгают вёснами ягнята и козлята на лужайках? Хорошее-то, оно потихоньку на сердце капельками откладывается, дитё само не замечает, а всю эту нашу красоту усвоит — пригодится в жизни-то. Глядишь, и добрее станет, — говорила Глаша тихим голосом.

«Какой была, такой и осталась: ничего на сердце не держит», — подумал Михаил.

— Об одном прошу: решил жить со мной, живи. Сын твой, родной, по любви рожала. — Глаша прижала голову Михаила к груди. — Меня можешь не любить, не взыщу: к любой бабе можно привыкнуть. А сына, сына полюбишь, я знаю.

Глаша замолчала, поправила на Михаиле воротник рубашки и занялась домашними делами.

4

До самого вечера они не сказали друг другу ни слова. Михаил вышел во двор и начал укладывать поленья стожком, как сено. Глаша удивилась: сроду так в их селе не складывали дрова. Обычно поленницу прижимают рядком к стене хлева или сеней. Потом он поправил расшатанную калитку, убрал мусор в кучу, осмотрел погреб и начал таскать вёдрами картошку из усада. Глаша принимала вёдра в погребе, еле сдерживая смех. Отходя от погреба, Михаил улавливал тихое мурлыканье какой-то песенки. До обеда кончили с картошкой. Глаша вылезла запылённая и, улыбаясь, словно озоруя над мужиком, не оглядываясь на него, вошла в сени. Он обошёл весь дом, залез на чердак и остался недоволен крышей. Вспомнил слова своего бывшего бригадира: «Человек, если он с душой делает своё дело, продлевает жизнь свою».

К вечеру поднялся сильный ветер, который посвистывал в телеграфных проводах. Глаша, сидя за столом, внимательно смотрела на Михаила. Она пододвигала ему уже четвёртую чашку чаю, заваренного из лесных трав и из листьев смородины. Он взглянул в окно: кто-то быстро шёл по улице.

— Ветер кого-то несёт, — обжигаясь чаем, заметил Михаил, искоса поглядев на Глашу.

«Неужели мужик так обогащает жизнь бабы? Вон она какая стала! — задумался Копытцев. — С ней часок посидишь, всю жизнь не забудешь. Что я натворил: без неё десять лет как сквозь пальцы пропустил!».

Он встал и прошёлся по комнате.

В этих краях дома строили с внутренней широкой обтёской брёвен и, сажая их на мох, никогда не замазывали пазы глиной, не обклеивали стены шпалерами. Михаил ещё вчера заметил на правой стене одно бревно: придавленное более толстыми верхними венцами, оно будто просило о помощи, начало трескаться и трухлявиться. «Поменять надо, если останусь. А хотя нужно ли? Вон недалеко от фермы, напротив коровников, на бугре, белеют два дома из силикатного кирпича: для специалистов. А придёт время, и для всех построят. Нет, я сам домину выстрою, сам. Деревянный подыму, лес близко. Вообще-то места здесь неплохие, луга и луга кругом, не успели распахать плугом. А если я уйду насовсем? Глаша всех дел не осилит: баба красна да голосиста за мужиком. А вдруг озлобится на меня и приголубит другого? Ну нет, Глаша! Не позволю! Не отдам тебя никому, ещё не хватало, чтобы кто-то занял моё место… Ошарашила давеча меня, а сейчас пава и пава. Что это я, сдаю, размяк или другой стал? Провозился весь день с делами, жалко будет забывать их. Дела-то от меня не ускользнут, не рыба. Мне бы людей поближе узнать здешних. Как они на нас с Глашей посмотрят? Пообтереться возле них и растопиться маслом…»

Кто-то постучал в боковое окно. Глаша потянулась через диван, торопливо распахнула створки. Мужчина скинул с головы задубевший капюшон плаща, обнажил слежавшиеся, словно давно не мытые, волосы, щека у него нервно подергивалась.

— Здравствуй, Глашенька. Мать моя родная, всё-таки намолила! У тебя, Глаша, сердце как магнето, нам бы его на водокачку, а? — проговорил весело он и протянул через подоконник заскорузлую ладонь Михаилу. — Спешу, подряжаю к завтрашней работке. Лесничество приглашает лесок почистить. Поняла, Глаша? Ухажёра свово тяни, ишь к столу задарма притулился.

Мужчина ушёл. В открытое окно тянуло прохладой и дымком от тлевшей на огородах картофельной ботвы.

— Не ветер, а нужда бригадира пригнала. Миша, сходим завтра со мною в лес, поможешь? — повеселела Глаша. Сегодня второй человек в деревне одобрил её. Раньше осуждали, что от солдата родила, а теперь… Теперь, если Михаил останется насовсем, то и сыночка перестанут дразнить солдатским подкидышем. Не узнавала она людей. «Не зря говорят: «Не беги, конь, с места, впереди дорога длинная», — подумала она.

Михаил смотрел телевизор. Показывали спортивную борьбу. Один спортсмен старался изо всех сил оказаться за ковром, а другой не пускал его, заламывал ему руки.

— Не стесню тебя там? А то разговоров будет, — откликнулся Михаил, не оборачиваясь к Глаше.

— Миша, людей бойся, у людей и защиты ищи, — приглушённым голосом успокоила Глаша.

— Ну и ветрище, готов стекла побить! — Михаил с опаской поглядел на дребезжащие стекла. «Рамы старенькие, надави пальцем— и рухнут. Гнездо со всех сторон чинить надо. Странно, тихо и безлюдно здесь, только ветер шумит, а бригадир издёрганный весь», — покачал он головой.

— Лес вон там, на бугре, от ветра нас защищал. Срезали. Теперь жди, когда новый вспорхнёт и вырастет. — Глаша взглянула на экран телевизора, где по-прежнему боролись два здоровяка. — Вот таких бы орлов сюда пни корчевать да лес сажать, а то что попусту силы тратить, не люблю баловство всё это. Погляди, ну что это они ломаются? — всплеснула она руками.

Михаил засмеялся и выключил телевизор.

5

Ветер утих. Ещё чуть брезжит свет отошедшего за горизонт дня, а сумерки вырисовывают на небе неполный диск луны. Как только совсем стемнеет, луна засветит ярче, но похолодает. Копытцев вторую ночь спит тревожно, он подходит к окну и часами глядит на улицу. Луне доверяет свои мысли и сам же удивляется им. «В тайге восемь лет провести — не шутка. Десять человек было, а каждого до конца узнать так и не сумел, хотя всё переговорили и перемечтали, бывало, и ссорились из-за пустяков, лишь бы показать свой характер, но почему-то быстро мирились, не главное это было. Всё тонуло в работе, по ней и узнавалась цена человеку. Нынче мне Глаша открыла, прежде-то и не догадывался, почему мой товарищ, умирая в тайге, просил похоронить на каком-нибудь деревенском кладбище, там спокойнее. Он деревенский был, хотя и сирота. Вот как тянуло на родину-то, вот…».

Глаша на постели тяжело вздохнула, сбросив с себя тёплое одеяло, обнажив белые с гладкой кожей плечи. Михаил опустился на кровать.

— Миша, ты вторую ночь плохо спишь. Я тебя такого боюсь. — Глаша прижалась к нему. — Я однажды сыночка нашего напугала. Разделась, и, понимаешь, блажь такая на меня нашла, стала танцевать по комнате, а сама руки вытянула, будто ты рядом. Миша, не косись на нашу глушь. Останешься, и глушь закипит. Ты вон какой…

— Выдумываешь про меня, а я по-прежнему только вчера полюбил тебя.

— Ну что ты, разве так можно?

— Виноват перед мальчишкой. Людских глаз боюсь, никогда не простят. Тяжело жить непрощённому. Сам грешен, но и на грешников насмотрелся.

— Молчи, люди сейчас другие, мягкие стали… — Прикрывая его лицо своими длинными волосами, она торопливо поцеловала в губы.

— Ты как девчонка, смешная нынче…

6

Ближе к утру в окно забарабанили.

— Глафира, вставай, старик мой помер, — скорбным голосом прохрипела бабушка Настасья.

Михаил резко раскрыл створки окна.

— Как? Только в бане вчера мылся! — удивился он, вытирая ладонью влажные после сладкого сна губы.

Глаша испуганно вскинулась. Надевая поверх сорочки фуфайку, запричитала :

— Ох, дед Тимофей! Такой дуб, а без болезни сморило.

В доме покойного Михаил подошёл к печи, где лежал дед, и сразу сник. Он никогда не видел деда Тимофея вблизи, даже издали вскользь поглядывал на него и завидовал: крепкий был старик. Глаша успела закрыть зеркало чёрным полушалком и, успокаивая бабушку Настасью, со страхом и скорбью посматривала на печь. Михаил и другой прибежавший сосед осторожно сняли старика, положили его на байковое одеяло, постеленное на полу.

— Жару сроду не любил. И кто его надоумил париться? Вышел из бани, его и покачнуло в сторону, как пьяного, — причитала бабушка Настасья. — Я ноне без него для помехи людям осталась.

Женщины замахали руками, чтоб мужики вышли, и те, прикрыв дверь в избу, присели на крыльцо. Сосед тут же поднялся и пересел на бревно.

— Пока покойника не вынесут, тут нельзя сидеть — неуважение, — пояснил он, спокойно закуривая. — Эх-хе-хе, и в мирное время мы вперёд баб помираем. Теперь, видать, пора его детей сзывать. Мальчонку свово пошлю на почту, пусть телеграммы отобьёт во все концы. А скоро ли они поприедут? — спросил он себя и сокрушённо покачал головой. — Один сын живёт где-то в горах, астрономом служит, звёзды считает, а другой на краю света рыбу ловит. Ну и жизнюшка настала… Раз в году листья с дерева к корням падают, а дети Тимофея и к похоронам не поспеют. Не дай Бог, если и мои разъедутся.

Сосед несколько раз глубоко затянулся папиросным дымом и, бросив короткий окурок под ноги, спросил Михаила:

— Ты кем работаешь?

Михаилу не хотелось говорить, лучше бы помолчать в таком случае, и он уклончиво ответил:

— У мужика была бы сила да руки и ноги, он работу любую справит.

— Э, нет, и голову умную на плечах не лишнее иметь. Поди вон разберись с одними руками да ногами с нынешней техникой, тут без соображения не обойдёшься. Вчера насос поломался на ферме, и коровы остались кое-как поены. Пришлось в бочках подваживать.

«Ну и дипломат, хитро уговаривает… А видно, работу свою любит, если с неё начал говор», — подумал Михаил.

— Насос — вещь несложная, наладить можно, только тут у вас побывали и умные головы, а что-то не разбогатели. И люди разбежались. И это несмотря на то, что хозяйство — с воробьиный нос, — сказал Михаил и пожалел.

— Иди попробуй пымай воробья, так он тебе и дался в руки. Поживи у нас, узнаем тебя, — охотно отозвался мужик. — Ну это ладно. Ты Глафиру не увози, смотряй! — шутливо погрозил он и ушёл.

«Всё знают… И разговор этот вроде бы ни к чему, когда в доме покойник. — Михаил оглядел занавешенные окна. — Глаши что-то долго нет, чего ей там делать. Старика и старухи обмоют и обрядят».

Рассвет приближался. Михаил пошёл к косогору, где был начисто вырублен лес. Широкий и вольный простор ёмко распахнулся перед его глазами. Далёкий гигантский пожар снизу подпаливал облака, растянувшиеся хлыстами, будто сваленные молнией деревья-великаны. Было ещё темно на земле, но пороша, прибитая за ночь в канавах, в рытвинах, в льдистых следах машин, белела и настораживала Михаила, словно зверя, не подготовившегося к холодам.

Чуть позже прямо на глазах рассветлело. Солнце поднялось над краем горизонта, наполовину спрятавшись за подрумяненные облака, и тогда на фоне бледного неба отчётливо замелькали озябшие за ночь вороны.

К Михаилу подбежала запыхавшаяся Глаша.

— Ты что ушёл? — На её лице застыл испуг. — Ох, мамынька, бегу за тобой, а сердце-то… Что только не передумала!

Михаил, пряча своё лицо от её пытливых глаз, подхватил Глашу под руку.

— Пошли, что мы одни-то на ветру, — сказал он.

7

Спустя три дня после похорон всей деревней вышли в лес на расчистку от сухостоя. Слушали бригадира. Он шёл, не глядя себе под ноги, и часто спотыкался.

— Тимофеюшка покойный баловник был, — говорил бригадир. — Работу, от которой спину ломит, не любливал. Он только силушкой своей поигрывал на праздниках да табачок покуривал, которым приторговывал в бывалошное время. Но свою Настасью лелеял, прямо смех один. А чё, разве не видно? Она вон какая шустрая, позови её на прополку свёклы, всегда уважит, потому что силы ей Тимофей сохранил, как будто знал, что раньше уйдёт.

— Милование — не богатство. Что старухе оставил после себя, — заметила одна женщина.

— Зато друг другу рады были, — мягко возразил бригадир, словно самого себя защищал. — Души потешали свои любовью, а душа, скажу вам, хоть и не поп я, на гармонь похожа: растяни её, она и запоёт.

— Старым умирать, а молодым жить дальше, уму-разуму набираться, не нами придумано. Конечно, без стариков тяжелее.

— Чего тут удивляться-то? Тут каждая судьба до ребра обнажена. Всё о всех они знают, — пробубнил Михаил.

Выпавший мокрый снег, словно чужой для земли, неловко лежал пятнами на опавших листьях, постепенно стаивал. Михаил нарочно наступал на эти снежные пятна и оглядывался на большие отпечатки сапог. Глаша заметила, что он задумался о чём-то, толкнула его локтем и глазами показала вперёд. Их встречал пожилой лесник с рыжей бородой, она золотисто посверкивала в вороватых лучах солнца, когда лесник поворачивал голову, радостно оглядывал пришедших людей: он брал в ладонь бороду и бороздил её пальцами, как гребешком. Придерживая ружьё на плече, низко поклонился людям.

Прошли метров двести в глубь леса. Лесник снял ружьё, повесил его вверх стволами на сучок и первый подрубил сухую осину. Пошли полосой к меловому склону, оставляя за собой свежие и стройные осинки. Срубленные высохшие деревца женщины вытаскивали на заброшенную широкую дорогу. Оттуда доносился голос Нюши-Муши, подруги Глаши с малых лет. Подруги-то подруги, а судьбы у них разные: Нюша-Муша — многодетная женщина, с крепким и сильным телом, но уставшим, бледным, хотя и энергичным, лицом. Нюша-Муша и Глаша оттаскивали осинки от ловко рубившего топором Михаила. Работал он и впрямь умело и азартно, так что женщины не успевали за ним. Нюша-Муша присела на корточки, зажмурилась, как будто глаза разъело дымом, звонко засмеялась. Это она любила: посмеяться и поболтать.

— Ой, Глаша, позоришь нашу бабью честь — гость-то у тебя смотри что выделывает! Видно, нисколечко за ночь не уморился, ах-ха-ха!

Глашу, как кнутом по спине, хлестнули слова подруги: «Гость-то у тебя».

— Сразу я и не углядела, а это, оказывается, солдатик бывший. Где столько сил накопил, Миша?

— Разве у твоего мужа их маловато? — спросил Копытцев.

— Сила-то есть, только через силу делает дела.

— Ничего, всюду, как я погляжу, успевает, — кивнул Михаил на высокий живот Нюши-Муши.

— Хватит, мы с мужиком своё отработали, вон сколько ребят бегает. А тебе бы не опоздать, пока и Глаша не состарилась. Одно дитё, сам понимаешь, — это ещё не семья. Как корова с одной титькой.

Михаил ухмыльнулся. Бригадир и лесник засмеялись. Остальные женщины не слышали разговора и насторожились, повернув головы, как по команде, в сторону Нюши-Муши.

— Руби, Миша, руби, нечего на неё пялиться, заговорит любого. — Глаша мельком заметила в глазах Михаила добрую покорность.

Пока обедали, дружно рассевшись в кружок — Глаша и Михаил ели в сторонке от всех, — в лесу стало необычно сумрачно и тихо, будто в полуоткрытом погребе. Лесник повертел головой, помял рыжую бороду и с сожалением проговорил, отмечая в людях уже упавшее настроение к работе:

— Котёл хорошо закипел к обеду, но ненадолго — видно, дождь грянет. Не зря ветер ветки ломал, тучи нагнал.

— Что, у тебя борода, как антенна, все помехи ловит? — озорно поблескивая глазами, спросила Нюша-Муша, старательно отправляя яичный желток в маленький рот. Муж её ел одни белки от яиц, печень прибаливала, а желтки оставлял жене.

После обеда поработали всего с полчаса: прогнозы лесника оправдались — заморосил мелкий и спорый дождь, потянулись откуда-то из чащи рыхлые космы тумана. Стало зябко. Пока люди собирались домой, дождь полил густой и обложной. Женщины припустили к окраине леса, под навесы летнего скотного двора, неловко перепрыгивая через пеньки и ухабы. Глаша потянула Михаила за руку в сторону. Они пробрались к неохватной корявой липе, затемневшей в тумане среди серо-зелёных и ровных, как скалка, стволов осин. В метре от земли в стволе липы чернело дупло. Оно с обшарпанным, гладким, как кленовое топорище, низом лаза было уютным, по-домашнему обжитым. Михаил торопливо помог Глаше взобраться, и она, спрыгнув на дно дупла, радостно протянула ему руку. Дождь хлестал с другой стороны дерева. Нависший над дуплом козырёк из оплывшей коры скапливал дождевую воду и обрушивал её потоком к корням дерева, — вот и вспоила себя липа, два человека не обхватят ствол. Михаил присвистнул и присел на корточки на дне дупла.

— Ну и дуплище! Жить можно.

Глаша выставила ладони лодочкой под дождь и, набрав воды, ополоснула лицо.

Она сняла сапоги и ополоснула вдобавок ноги.

— Выдумщица ты… — Михаил спрятал её мокрые ноги под своей фуфайкой.

— Они не зябнут у меня, я босиком могу пройти по снегу и не простужусь, а это что… — Глаша снисходительно кивнула на шумевший за стенами их уютного пристанища дождь. — Ноги мне бабка холила. Бывало, бегаешь зимой босиком по студёному полу, а они и раскраснеются, как у гуся. Бабка ругается, шлёпает меня, а сама же и жалеет. Возьмёт на руки и ноги мои суёт к печурке, приговаривает: «Парьтесь, парьтесь ножки, купим Глафире галошки».

— А моя печурка чем хуже? — спросил Михаил, гладя ладонями её согревшиеся пятки.

— Миша, неужто ты уедешь? — Глаша приникла к нему. — Люблю я всё тутошнее. Как вспомнишь — грибов в наших лесах уйма. Когда собираешь их, дух захватывает — жить хочется. А вырвешь меня отсюда, я засохну, как берёза без воды. Понятно, работа здесь ещё не та, что в городе, бывает, и не учтёшь её. Может, я не понимаю что… Нигде не была, ничего не видала. Ну и что из того? Моя бабушка лишь в соседнее село в церковь молиться ходила, а вот народила полно народу, крепкого да здорового, гляди, и жизнь её этим полна.

— А я своего детства не помню. Кажется, всё время был взрослым. Вот доживу до старости, что-нибудь и вспомнится.

Глаша замерла, расслышав в его голосе грусть. Хотела сказать о сынишке, о его детстве без отца, но смягчилась, угадывая, что в душе Михаила что-то свершилось.

Дождь переставал. Когда они вылезли из дупла, редкие капли дробили оставшиеся на кустарниках листья. Небо очистилось, стало синеть.

— Миша, глянь-ко, облачко одинокое, как дымок от выстрела!

«Ну и ну, с облачком меня равняет. А что облачко? Его развеять можно, а я твёрдый орешек», — корил опять себя Михаил за десять лет, прожитых без Глаши.

…Наутро Глаша встала рано, но Михаила уже не было. На табуретке лежал раскрытый чемодан, поверх белья и костюма — стопкой документы. Коробка от игрушечного трактора с батарейкой лежала на столе. Глаша выбежала на крыльцо.

— А ты его не ищи. — К крыльцу шла бабушка Настасья. — Он ноне сказал: сына привезти хочет. Ну вот, Глафира, я с убылью, ты с прибылью.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *