Соседи

image_pdfimage_print

Повесть

Старый дом Агафьи Переулковой, окружённый широкими и добротными дворами соседей Параниных и Шершавиных, в улицу глядел чистыми и весёлыми окнами.

Соседи не ладили между собой, но Агафья помогала им по хозяйству одинаково, любимчиков не имела. Всех соседских ребятишек вынянчила, как при родной тётке выросли. «Промежду них живу — не замечаю, как до среды доживаю, а среда прошла и неделя врозь пошла», — отшучивалась она, если её называли служанкой.

Бани соседей чернели в передних огородах под столетними вётлами с грачиными гнёздами. Вёснами тесовые кровли бань серебрились от птичьего помёта.

По субботам Агафья прокуривала одновременно обе бани. Когда соседские ребятишки были малы, управлялась одна: натаскивала воды в котлы и чугуны, дров, и растопляла печи; вода нагревалась — наводила щёлоку, мыла полки, лавочки и полы, простирывала вехотки, ошпаривала кипятком тазы…

Сама мылась в бане у Параниных: у них — девчонки. Пока малышек не выкупает, из бани не выйдет. Мылись шумно, с визгом и озорством, но воду берегли. Девчонки-погодки подросли, вместе мыться стало тесно, то с тётушкой Агафьей первой шла старшая из сестёр, после младшие… Почти все девчонки любили париться. Тётушка хлестала их берёзовым веником с приговором: «Любите мамку и папку, сестричек… не забывайте и тётушку Агафью. — Окачивая старших из таза тёплой водой, добавляла: — Парни не любят скупых девок. Работящих и непьющих мужей вам…»

Паранину Ивану, «девчатнику», она однажды сказала:

— Шершавины год за годом парней в армию провожают и встречают. А ваши девки из дому, как дым из трубы.

— Тебе забот меньше.

— Огородом козу не испугаешь.

— Тётя Агаша, знаешь ведь, почему у нас процветает девчатник, — будто повинился Иван.

— Кабы не знать. Ты у своей сестры нянчил дочь. Тогда сказывала тебе: женишься — народятся одни дочурки. Так и вышло. Думаешь, сказка?

— Пусть, — великодушно отмахнулся Иван. — Внуки пошли, как опята. Обожди, не все дочки замужем… Не рассаду растить, заморозков не боятся. Я люблю дочерних детей, они роднее сношниных. А парни не родят, — шутливо защищался он.

…Семён Шершавин умел плотничать и валенки валять, поэтому Агафьин дом гляделся не хуже соседских. Зимами хаживала в справных валенках и чёсанках.

Паранин не умел мастерить топором, будто надеялся на Семёна, зато трактор любил не хуже, чем свою жену.

Оба серьёзно никогда не ссорились, жили почти душа в душу; смута, как сами утверждали, исходила от их жён. Третьего дня жена Семёна была то ли в худом настроении, то ли не выспалась, устала или что-то неласковое приснилось, упрекнула жену Ивана, чтоб та не выбрасывала на улицу пустые консервные банки, телёнок копытом попал в одну, испугался, заметался и ногу поранил до крови.

И потекла между ними ругань, хоть уши затыкай, крик на всю улицу, никакой управы на них не сыскать. Подобрали же время, когда Агафья ушла с ребятишками в лес по грибы.

Их пылкую перепалку она застала в самом конце: жена Семёна погрозила пустить порчу на девок Параниных, «только и знают, что губы и ногти красить…» И, заметив Агафью, жена Семёна закашлялась, будто поняла, что перелишила в охаивании соседских девок, полушёпотом попросила прощения у Бога: «Господи, прости мутную душу».

Соседки притихли и разошлись, как ветром сдуло.

Но жена Ивана перестала покидывать на улицу порожние консервные банки, хоронила их в навозных кучах.

Ссорились жёны, а мирились мужья.

Иван Паранин покупал «бомбу» с красным вином и звал Семёна, обычно вечером, после работы, посумерничать… Вино или водку покупал на свои деньги, на чужую выпивку не кидался, да и пострадавшим считал себя, поэтому инициатива исходила от него. Ему приятно было угощать скуповатого Семёна, слегка побаивающегося жену. Они располагались в бурьяне, который, несмотря на переменчивую погоду, за передними огородами, у ручья, каждое лето поднимался выше человеческого роста. Стаканы прятали в дупле ветлы, толстый низ которой они обхватывали лишь вдвоём. В недалёком прошлом в дупле жили воробьи, легко уступившие место расхожей посуде. Иван и Семён с оглядками опрокидывали по стакану «живухи», от удовольствия или от привычки, жмурились, как от кислого, тихо и осадисто крякали, будто в ручье копошились и булькали широкими носами утки с утятами, потом простодушно глядели друг на друга со взаимными вопросами: пробирались сюда унылые, как общипанные петухи, а немного погодя, гляди-ка, их помирила «живуха».

После первого стакана Шершавин иногда замыкался, молча отсиживался, правда, изредка угрюмо процеживал одно слово: «Стыдно!» Кого он стыдил, неизвестно. Может, самого себя укорял? В такие ответственные минуты или часы Паранин не молчал, покидывался остротами, как репьями, в окружении которых они прятались.

— Слушай, Семён, любопытство разъедает, как соль рану. Нет-нет, а среди сельских веснушчатых ребятёнков вдруг объявится чернобровый и кареглазый. Отколь? Не подскажешь? Ты, бывает, ляпнешь не в бровь, а в глаз… Прежде думал: ведь под каким только народом не ходили, дань возами возили… вот, мол, и аукнулось — народились выродки… Или весенняя птица на хвосте принесла южное семя. Всякое бывает. Хвать ошибочно думал: у Катюши Разиновой, у Сони Брагиной, у Елены Высоковой… у них… Не косись вражески, — перечислял Иван с выдержками, так как Семён недовольно морщился, потому что была названа его двоюродная сестра, в девках родившая сыночка от кавказца. — Катюша Разинова к моим ногам падала, чтоб её смуглого парнишонку взял в ученики, особливо в уборочную. Сама в юности была копнильщицей, ну и сынка подтолкнула на комбайнёра. У него же, гляди-ка, отцовская кровь закипела, к магазинному прилавку притянулся, не отлепишь… Торгует.

Шершавин отвечать не торопился, спокойно закусывал из своей тряпочной сумки с рисунками на спортивные темы. В ней лежали остатки полевого обеда, припасённого женой утром. После любой дозы выпитого вина он старался поплотнее закусить. Пьянел быстро, но хмель долго не задерживался. В питейном деле считался дилетантом.

— Ванюша, зря волнуешься: мы с тобой конопаты и наши дети с конопушками. А вольные бабы обойдутся без нашего вмешательства. Пока не завяли от «живухи», записаться бы в «Красную книгу», — выговорился Семён и показал на початую бутылку. Сам лез к Ивану целоваться.

— Что жмёшься, как овца к овце, — полушёпотом ворчал Иван, пугаясь своего баса. Ребятишки услышат, больно пронырливые, как чуть — «мамке скажу».

— Овцы и есть, — буркнул Семён и замахнулся на вторую порцию.

Они засиделись до сумерек.

— Сёмк, нам Светка читала книжку про двух стариков. Забыл название. Озорные и дошлые соседи беспрестанно спорили. Один другому наказывал сделать гроб с шипами.

— Не с шипами, а на шипах, — поправил Семён. — Ты помирать собрался? — набычился он. И задумчиво напомнил: — Грешно забегать вперёд Божьей воли. Сколько Бог дал, столько и…

— И помрёшь без звука. По весне повалялся на сырой земле у трактора, грудь заслонило простудой, ночами кашляю крепче супостата. Баба терпит, дети пугаются. Вдруг жаба? Запросто задушит, как хорь цыплят.

— Поменьше кури и поменьше дружи с «живухой».

— Ну, доктор нашёлся. Здоровье-то посеял в поле, да не взошло… — с обидой ответил Иван.

— Я-то вижу, а помочь не в силах. В профсоюз пожалься.

— Профсоюз, а сам с хреном остаюсь… — сердито пробасил Иван. — Вот помру, а я чую — в этом деле первым проложу борозду, так на шипах гробину не сколачивай, как в той книжке пропечатано. И не сумеешь, мелко плаваешь… Соберёшь на свой манер, чтоб между досок не просачивалась весенняя вода. По краям гроба пустишь узорчатый поднаряд, как на твоём доме карниз, — полусерьёзно и полушутливо просил Иван. — А то часто слышу: мужичок жил-де кое-как, в нужде бился, как рыба об лёд, а похоронили не хуже большого начальника. Анку вон Понусову за винолюбие ласкали дурочкой, с бутылкой в обнимку спала, никакого примера, а хоронили, а хоронили… Вспомни-ка. На поминках угрохали по два гранёных стакана водки, и сельпо побоку. Наелся лапши, щей и каши — брюхо колесом. Ветер сбил с головы шапку кроличью, а согнуться и поднять — живот мешает, так и катил шапчонку до крыльца дома. Светка подняла. А ты тогда отвертелся…

— За мной дело не встанет, топор вострый — зиму и лето, — откликнулся Шершавин. Скорбная улыбка и хмель ломали тонкие губы. Не по душе были панические рассуждения Ивана Паранина.

— Не поскупился бы ты, вот чего опасаюсь. И к моей крале раньше года не подступайся, понял.

— Не знай что плетёшь. И повернулся язык, — обидчиво сказал Семён. — А мне кто тот ящик собьёт? Ты для рассады не можешь сколотить или корыто курам, о кресте и говор не веду. Своих детей учить этому не с руки.

— Агафья сделает… Ну, разменяем-ка остатки, — забасил Иван, допивая вино не с прежней охотой. Торопился опорожнить посуду и замести следы.

И… оба не заметили, увлеклись: к их ненадёжному укрытию подкралась жена Семёна Шершавина. От её крика с ветлы грачи послетали и загалдели.

— Эх, окаянный же ты, Ванёка! До дна опоил моего мужика. До твоих бутылок Сёма летал ангелочком…

— Может, до тебя, — незлобиво огрызнулся Иван. Он настороженно оглядывался, боясь появления Агафьи.

— Глаза-то у него были светлее девичьих, а теперь — мутные, как в этом ручье вода. Давно собираюсь отъехать от вас навсегда… Хоть бы кто подтолкнул, — охая, продолжала она тихо жаловаться… Снизила голос неспроста.

— Ладно, то и дело стращаешь отъездом. Так и ждут тебя там, — зыкнул на неё Семён, но неуверенно. Он загораживал собой Ивана, который в спешке припрятывал оставшуюся провизию.

— Куда, куда, соседушка, сушишь перья? Отпиши адресок, не забудь впопыхах, — не терял Иван тонкую нить разговора с Семёновой женой. — Вряд ли без Агафьи что получится, она с насиженного гнезда не стронется ни за какие посулы, — рассудил он, утирая ладонью губы. — Хотя вы заражены эмансипацией и избалованы этой самой, как её, вспомни-ка, Семён… Да вот этой чертовщиной: «широка страна моя родная». В наших баб едко всосалась так называемая курортная психология. Разве неправда? Моя приехала с южного берега, да и ты такая, не улыбайся, давай, говорит, из деревянного дома перейдём в колхозный панельный, там, говорит, ванная комната, кухня убраны голубой кафельной плиткой и прочие удобства… — Иван примолк.

На горизонте появилась Иванова жена. Она привыкла «до косточек прорабатывать» мужа лишь дома, когда были одни. А сейчас взяла мужа под защиту, так как всем известно: дурно прилюдно ославишь мужа, значит — и самою себя очернишь.

— Сроду на Ваню обиды валишь. Сёма, скажи, ты же сам за стакан держишься, силком не льют.

— Не бранитесь, дайте птицам покой. Я упросила Ваню и Сёму напилить дров Катюрке Мажуриной. Выпили малость, беда какая. Доброе дело сделали, помогли одинокой женщине. И нам придётся доживать в одиночку, — точно с неба свалилась Агафья, успокоив всех.

Агафьина защита ошеломила мужскую половину: ведь неправда, хотели они крикнуть, нынче никаких дров не пилили.

…Два дня спустя оба с бензопилой пошли к древней Катюрке. У её двора испилили залежалые брёвна осины, заросшие крапивой (они и привозили года три назад), но переколоть чурбаки пообещали в другой раз, слабо надеясь, что появится у них этот «другой раз».

Старушка не поскупилась, подала им припрятанную к этому случаю бутылку с «живухой». И опять они с устатку намочили губы. Всё ничего, сгладилось бы недоразумение, да Семёна развезло… повял.

Когда Иван привёл Семёна домой, соседка обсыпала бранными словами сначала обоих, потом перекинулась на одного Ивана. Он с виноватой ухмылкой слабо отбивался:

— Катюрке нарезали гору чурбаков. Думаешь, сельсовет одобрит? Держи карман шире. Окропились малость. Я не виноват, что твой Семён ослаб. Корми послаще, окрепнет…

— Вы обязаны пилить-то?

— Не бойся, Сёма на чурбаках подремал. Дерево теплее, чем ты…

— Вы обязаны пилить-то? — с вызовом повторила она.

— Не обязаны, а кому же, кроме нас? На работу топаешь мимо старушек, а они жалобными глазами просят поправить городьбу, погреб, дровец испилить и поколоть, ну и выпахать картофель… Лишний раз стесняются просить. А моя душонка не оловянная, болит. До смерти жалко их. Не двужильный… — раскипятился Иван.

Семёнова жена присмирела на минуту, словно после Ивановых рассуждений засомневалась в своей ругани.

— Пусть начальство ломает голову.

— Наломали… — Иван прикашлянул. — У местного бая шея распухла, рубашку не подберёт. — Ох-хо, смешался: голова пухнет, а не шея… С тобой, соседка, в любую сторону занесёт.

— Вам лишь на глотку ухватить. За спасибо-то не сделали. Бога не боятся.

— Не просили, сама дала. Запарились. Тебя бы туды.

Семёнова жена молчала. Прежде дверь веранды закрывала перед самым его носом (если Иван был выпимши), теперь открыла её во весь мах.

— Иные за пиление не брезгуют взять что покрепче и погорячее. А мы с Сёмкой — не живодёры. Дешёвенькую раскупорили, глотнули по три глоточка, на чурбаки маленько пролили, зимой жарче гореть будут. Понимать надо. На, пощупай мою спину, мокрая. — Он приблизился к хозяйке. — Как погребной притвор вспотела.

— Пусть твоя щупает, — шутливо отказалась Семёнова жена, увидев шедшую к ним его жену.

Иван же, словно в оправдание своего присутствия у соседей, приободрился и вспомнил давнишнюю прибаутку:

— В робятах на поле стерёг горох от нашествия журавлей. Они ловко потрошили стручки и склёвывали недоспевшие горошины, сил набирались. Гонялся за ними, а без толку, у них ноги долгие. Выдохся бегать. Тогда пожаловался бабушке. Она на гороховое поле поставила корыто с самогоном; журавли после гороховой трапезы накинулись на бабушкино пойло, ну и спьянились… разлеглись вповалку, будто побитые. Я повтыкал журавлей за пояс и побежал до села. Ликовал, что журавлей обхитрил… Не зря же пустошные задумки или дела заминают присловьем: «Журавля в небе ловить…» А они недолго дремали: забарахтались, закричали, взмахнули крылами и понесли меня… Вот с каких пор хмельной пар носит, а вы…

— Ох, не морочь голову сказкой. Чужие, что ли? — глядя себе под ноги, словно стыдясь за охмелевшего мужа, посапывающего у двери, потерянно проговорила Семёнова жена. И призналась: — Не придумаешь — кого жалеть: вас или старушек? За всех молюсь.

— Эх, умна без меры. Чай, и у нас сердце не из камня… — вспылил Иван. С его лица и весёлость схлынула.

Семёнова жена захлопнула дверь, но за ней шаги не послышались.

— Молится, а правду гнёт свою, не божескую, — ворчал Иван.

Жена легко толкнула его локтём и сказала:

— Господи, или божескую правду знаем? Тупы, как колотушки дубовы. Ну, Ванёка, предупреждаю: не перестанешь спорить с нею, приревную.

— И ты в лес по дрова.

Каждое лето Агафья солила две кадушки огурцов: одну запасала на зиму, из второй — малосольными угощала соседских ребятишек.

Одно лето, после моросящего дождя, огуречные плети пожелтели и усохли. К следующей весне Семён и Иван сделали парник, в котором Агафья каждое лето собирала огурцов на две кадушки.

Однажды в погребе под ней спичечкой хрустнула средняя перекладина лестницы. Сгубила ногу. Еле-еле выкарабкалась. На больное место приладила листок подорожника и перевязала ногу лоскутком от белого чистого платка, и, хоть и жарко было, надела плотные чулки. Первый день удалось утаить хромоту, а наутро… рана на икре дала о себе знать.

Иванова жена, обнаружившая беду, уговорила племянника, шофёра, отвезти Агафью на центральную усадьбу к врачу.

Агафье наложили повязку с лекарством, но она уходить не торопилась. Сказала врачу:

— Первый раз в больнице. Травкой лечусь, терпением, молитвой… У вас бело, чисто… Спасибо, заштопали кожу. Помолиться бы за вас, иконы не вижу.

— Подлечим, подлечим, не горюйте. Попляшете на чьей-нибудь свадьбе, тогда поблагодарите. Приезжайте на перевязку каждый день.

— Зачем так часто? А-а, Сёма с Ваней привезут на мотоцикле, — пообещала она.

— Сама подброшу, — сухо заверила Иванова жена.

По дороге домой Агафья шутила:

— Всю жизнь в штопаных одёвках форшу, ноне же и самою заштопали.

Иванова жена, сидя в кабине грузовика рядом с пострадавшей, подумала: «Господи, укоряет, что мы и на платье не подарим ей… — Тут же поправила себя: — Нет, взаправду не подумает о нашей промашке, к слову пришлось».

В тот же день Иванова жена выговорила Семёну: без команды-де жёнушки и шагу не шагнул, без её дозволения и чихнуть не смеешь… За все годы невольного соседства не выкроил время устроить путную лестницу в Агафьин погреб.

Семён безропотно выслушал соседку и подумал: «Многие бабы гордятся своей властью над мужиком, Иванова жена считает это большим грехом. Счастливый Иван!»

Не дожидаясь раскачки мастеровитого соседа. Иван Паранин неуклюже сбил новую лестницу из четвертинок расколотого дубового бревна. Испортил два десятка гвоздей, с первых ударов не лезли в твёрдое дерево, побросал их в ящик, как-нибудь выправит.

Он не сумел заменить лестницу, наступил вечер.

Семён услыхал перестук во дворе Ивана и притих: на повети лежали две лестницы, год назад запас. Когда Агафья и Паранины улеглись спать, Семён приготовился украдкой заменить лестницу в погребе Агафьи. Лестница соседа получилась тяжеленная, одному и не спустить в погреб, хоть родню созывай на помощь, и поставил свою.

Утром Иван сунулся со своей неуклюжей поделкой, но опоздал, там красовалась ладная и удобная лестница, мастером сработанная, и известно кем.

Под шутливым нажимом жены Иван Паранин вскипел и встал было на переруб погреба, чтоб выбросить лестницу Семёна, но Агафья окликнула Ивана: «Остынь, остынь… Слыхал поговорку: жену выслушай, мысленно согласись с нею, а делай по-своему». Хотя всем было ясно, у него не хватило бы решимости пойти против соседа, хорохорился для виду, чтоб угодить насмешкам жены.

— Сёмк, не хитри, ладно? Перестелить бы полы в доме Агафьи, под ногами доски играют, будто клавиши пианино. Каково ей с больной ногой? Из меня — плотник, известно, какой… Тебя и осудят, если промедлим.

Иван нарочно принижал себя, чтоб расшевелить неторопливого соседа, любившего в летние солнечные дни, особенно после бани, посидеть за пианино.

Семён с мальства славился завлекательной и красивой игрой на гармони. Не родилась в селе лихая плясунья, готовая переплясать его игру… Да и ушло золотое времечко, не вернуть праздничные хороводы с азартными плясуньями…

В начале лета из города нагрянул свадебный поезд; молодожёны жили в городских общежитиях, а свадьбу играли у родителей жениха.

К свадьбе готовились второпях, позабыли пригласить гармониста. А гуляние с весёлым гармонистом — полсвадьбы. Дружки жениха и в руках не держали гармонь. Понадеялись на магнитофон, но пропало электричество.

Семён Шершавин, единственный гармонист, почти под боком, а не подступиться — подкашивал «зелёнку» колхозным коровам.

Женихова мать со слезами упрашивала Семёнову жену (Семён был в поле) и Агафью помочь справить свадьбу по-человечески. Без гармониста некому веселить гостей.

— О чём раньше думала? — строго укорила Агафья. — Не оторвёшь мужика от покоса. Гостям для веселья рюмки вина довольно, а коровам вместо зелёнки грызть жерди, что ли?..

Строгий тон Агафьи она приняла за отказ, потому легко выдала семейную тайну:

— Невеста-то на днях пойдёт в декретный отпуск. Парня разом скрутили, тюрьмой постращали.

— Не плачь, он у тебя не промах, — заметила Семёнова жена.

— Что моду взяли — справлять свадьбы весной и летом, когда сроду собирались осенью и зимой, — рассудила Агафья, чем сильнее расстроила женихову мать.

Тем временем, узнав о переговорах в доме Шершавиных, Иван Паранин бросил возню с разобранным гусеничным трактором у кузницы и ушёл домой. И, нарушив очерёдность домашних дел, принялся колоть дрова, хотя прежде готовил их после сенокоса.

— Ваня, поезжай на мотоцикле к Семёну. Пусть едет домой, а ты покосишь, — наказала Агафья, выйдя от Шершавиных невесёлой.

— Агаша, зачем загадкой? Что случилось? Гляжу, соседку не видать, — протараторил он.

— Иван, как маленький, — обратилась женихова мать, обняв его сбоку за плечи. — Без Сёмы свадьба утихла. Выручайте.

— Иван, значит — Иван, а Семён — Сёма, — подхватил он её радость, хотя его лицо выражало привычную озабоченность. Вполголоса намекнул: — После покоса зайду к тебе. Нескупая, так дашь остограммиться, а то и поболе… — Во весь голос добавил: — Дураку, на гармониста бы выучиться, а не…

…Агафья держала два десятка кур-несушек.

— После войны разохотилась цыплят выводить, по три клуши сажала. Двух-трёх посадишь, вдобавок какая-нибудь самолюбка украдкой насидит, приведёт выводок во двор и будто скажет: вот, не хуже приневоленных высидела, — рассказывала Агафья соседским ребятишкам. Девчонок отдельно учила, как сажать клушек на гнездо: — Кладу в него не больше пятнадцати ровненьких яичек. Гнездо неглубокое и непологое. В глубоком — яйца грудятся бугорком, наседка не прогревает ровно, с пологого — скатываются, если клуша ворочает их для ровного прогрева. Один раз вывелись одни петушки, смеху было… Выросли гладки, перья переливаются радугой… И голосисты. Ночью друг за другом запоют… мурашки по коже. Тогда в селе многие заново отстраивали дома; странние плотники шли мимо моего двора, один и скажи: «Славные петушки! Не поскупись, хозяйка, удели одного на племя, взамен ничего не пожалею. Возьми пилу поперечную. Пила вострая, дерево пилит легко, как снег сугробный. Точил и развод делал сам». И мы поменялись. Без пилы маялась, бревёшки растяпывала топором. И пилить-то не с кем, одна и шаркала, пока с вами рядышком не зажила.

Весной, летом и ранней осенью — каждый день, куры нанашивали по полтора десятка яиц. Неслись и в тёплые зимы, но редко, словно с неба скатывались…

Агафья стеснялась продавать яйца, хотя спрос имелся; местные учителя покупали да из города приезжали знакомые. Оставшиеся яйца отдавала поровну соседям.

Иванова жена своё сорокалетие вспомнила в районной больнице: поясница разболелась и руки. Признали ревматизм. Как же ему не быть: подружки с родника воду носили по полведёрка, она — полные. Выросла в многодетной семье, и своих детей нажила не меньше. Не Агафьина помощь, не знай как сложилась бы жизнь.

Семёнова жена тоже на руки жаловалась. Когда начинался отёл на ферме, она приходила домой лишь ночевать. После «стопочки» муж ревниво выспрашивал: «Гляжу, синяки с твоих рук не сходят. Не любовники ли в коровнике завелись? До полночи там…» Жена сначала посмеивалась над простодушными придирками мужа, потом всерьёз сердилась: «Да, там уйма полюбовников: мешки с фуражом. Пообнимаюсь с ними от склада до коров, еле до дому доплетаю…»

Если Агафья заставала их при подобной перебранке, одёргивала Семёна:

— Сёма, побойся Бога. Все мы под дугой. Синяки от коровьих рогов. Чем придираться по пустякам, лучше набрал бы жёнушке полевых цветов.

Он слушал Агафью покорно. После «отчитки» уходил в тёмную сенную спаленку, где на деревянной кровати отдыхал лишь после выпивки. В тот раз ворчал себе под нос: «Нет, Агаша, исключительно не согласен: в Бога лучше веровать, чем бояться».

Утром сказал жене:

— Испортила тебя Агаша, Иванову жену тоже. Обе позабыли — с какого боку подступиться к бане.

Семёнова жена постыдилась этого упрёка больше, чем мужниной ревности. И не осталась в долгу, рассудила:

— Сёма, Агафьина заслуга не только в бане. С её приглядом наши ребятишки закалились, по снегу бегали босиком — и не простужались. Не знаю, как и отблагодарить. Давала ей отрез на платье, новенький халат, плащ мой, пока ненадёванный, в шкапу без толку висит — из моды вышел, а она отказалась от подарков. У нас, мол, возьмёт, Паранины же не осилят… С девками тяжельше справлять наряды. И на чьи-то наговоры осердилась, будто мы числим её служанкой.

— Дорогуша, кушать пора, во рту ни росинки, — поторопил он жену. Увидев на столе двухлитровую банку с молоком, взял обеими руками и аппетитно ополовинил. — Господь напитал, никто не видал, — подвёл он черту под своим завтраком. И уставился на жену с озорной оценкой: «Завлекательная женщина. Вот где сети-то забросить…» Вдруг посмеялся над своим нескладным желанием — значит, не проспался. Хмель опустился на дно головы.

— Сёма, вчера закат был огненно-красный, особенно после пропавшего солнышка, и зелень почернела, будто в ночную темень. И поняла: муж мой опять набрался… Ох, надоело… — завопила она.

— Зря пламя раздуваешь. Как все, так и я. Чуток выпью, сразу грозишься выгнать. Чай, живой человек, а не свечка. В городе видел, бродяги прячутся в отопительных колодцах. И мне туда за компанию?

— Ох, ни два, ни полтора… Грех пятиться. Кувырком ведь падаем. Глазыньки бы мои не глядели, — заохала Татьяна.

— Ладно, не паникуй, не паникуй. О детях не тужи: какие сами, такие и сани. — И пошёл напевая: — Колхознички-навознички, единоличники-барышнички…

Обе семьи держали коров.

Парное молоко ребятишки выпивали до последней капли, но вдоволь не хватало. Масло взбить не из чего было.

Агафья держала двух коз. Их молоко перепадало Шершавиным сыновьям; Паранины девчата брезгливо морщились — полынью-де пахнет и горчит. Её же пресные сдобные лепёшки, замешанные на оттопках козьего масла, любили все.

Из козьего пуха Агафья навязывала варежки лишь Параниной Светке, а шарфики вязала одному Шершавину Веньке.

«Ох, влюблённые неразлучны с пелёнок. Под венец бы их», — загадывала Агафья.

Пуховые варежки, связанные в две нитки, дарила Светке с напутствием: «Носи, Света, не марай, не марай… По праздникам надевай, надевай…»

Веньку козьим молоком угощала чаще, чем братьев. В особицу подкармливала его солёными грибами, огурцами и помидорами; давала тыквенных семечек и орехов… Однажды сказала: «Венька, не обедай стоя, в пятки наешь. Тогда позабудешь мой дом».

Светка и Венька вместе и учиться уехали в город. Агафья давала им денег на дорожные расходы, на книги и тетради… Не боялась, что избалует деньгами, потому что Венька брал их со стыдливыми оговорками.

В первый год учёбы они ездили домой каждую субботу. В предпраздничный осенний день, опоздав в Тагае на районный автобус, Светка и Венька решили испытать силу в ногах: сумеют ли без отдыха протопать двадцать пять вёрст? Дошли до дому без отдыха, но Светлана разбила сапожки. Наплакавшись над ними, она извинилась перед Венькой, чтоб её слёзы не принимал близко к сердцу, мол, готова пройти сто или тысячу вёрст вместе с ним, но сапожки всё равно жалко…

Она позвала Веньку к Агафье.

— На новые сапожки не хватает денег, а на ремонт изношенных дотянем, — прямо у порога Агафья протянула Светлане сто рублей.

Светлана вопросительно поглядела на угрюмоватого Веньку.

Агафья перехватила её взгляд и поняла, что он не разрешит взять, потому не умолчала:

— Веня, напрасно гордишься. В долг даю. Разбогатеете, вернёте.

Венька утвердительно кивнул, и Светлана взяла сотенную с радостью, хотя на лице, особенно у левого глаза, мелко дрогнула кожа.

…После отъезда молодых Агафья подобрала удобный момент, когда Шершавины с утра были веселы, что с ними редко случалось, сказала:

— Пока они молоды, как весенние побеги, пусть поженятся. Любовь, чай, не травка, что каждую весну зеленеет.

Шершавины озабоченно переглянулись, и, словно сговорившись, промолчали. Агафью озадачило их молчание, вроде заговорила о пустяках, но не обиделась.

«Никудышная сваха», — ругнула себя.

Паранины были давно готовы выдать дочь за Веньку, нравился им, но ведь сватают девку, а не парня.

Они могли пожениться и без родительского согласия, по-студенчески, но Агафья посоветовала не торопиться, не сироты. Может, Венькины родители одумаются, благословят…

Долгое и пёстрое предзимье как бы подготавливало людей к нелёгкому зимованию. Погода менялась через каждый час: то от лёгких морозцев каменели кочки на просёлочных дорогах и на наспех вспаханных полях, то с разрозненных туч выпадала пороша, которую ветер сметал к изгороди вместе с земляной пылью, то после юго-западных ветров лили тёплые дожди, а затем — устанавливалась распутица, отчего поля чернели пугающей чернотой.

Долгожданная зима легла в одну ночь: мокрого снегу намело по щиколотку. От утреннего жгучего мороза снежный покров сделался слёжливым и плотным. В коротких тенях снег был с зеленоватым оттенком, как колодезная вода в оцинкованном ведре.

Агафья предрекала: «Зима своё возьмёт: сколько Бог давал тепла, столько и холода отпустит».

На задворках прощально повизгивали ожиревшие за осень свиньи. Пахло сожжённой соломой и палёной кожей.

В народе не зря бытует приговорка: счастье одно не ходит.

Иван Паранин и Семён Шершавин из лесу спиленные осины волоком вывозили гусеничными тракторами. С делянки первым выезжал Иван, за новыми же хлыстами первым возвращался Семён. На полпути лесной дороги, изрытой гусеницами, Семёнов трактор вдруг плавно увело к обочине, к болотной промоине. У Ивана дрогнуло сердце: не задремал ли мужик? И, не упуская из виду Семёна, выпрыгнувшего из кабины, пролепетал: Господи, спаси…

Семёнов трактор задком осел в тине до топливного бака.

Шершавин был спокоен и задумчив, словно оплошность не испугала.

Иван развернул свой гусеничный и торопливо приблизился к трактору соседа.

Семён с судорожной быстротой разделся до рубашки, засучил рукава и по локоть в тине на ощупь стал искать штырём серьгу. Наугад нащупал и воткнул штырь с концом троса, затем другой конец подтянул к задку трактора Ивана, закрепил и крикнул: тяни! Паранин подал трактор вперёд шибко, почти рывком. Трос натянулся струной, даже крутнулся по своей оси, и скрытный в тине штырь вырвало из серьги со всхлипом. Семён поскользнулся, не успел отскочить…

Шершавин вошёл в память у Агафьина дома. Около себя увидел Агафью и сына Веньку, спросил: где он, что с ним, и снова забылся…

Его оперировали в областной больнице, неделю спустя увезли в районную, поближе к дому.

Семёна ни на час не оставляли одного: ухаживали жена и Агафья.

Ивана Паранина с первого захода не пустили к Семёну, был навеселе. Но в тот день ему довелось поговорить с врачом, покуривающим сигарету на крыльце.

— Всегда робею перед врачом. Отчего так?

— Наверное, укола боитесь? — вопросом ответил врач.

— Во… Дайте пожму руку! — воскликнул Иван. Но врач не отозвался на его порыв. «Угу, гордость не дозволяет. Хотел по-деревенски, а не получилось», — горько подумал Иван. И в рассуждении своём горечь не утаил: — По телевизору частенько показывают, в газетах пишут, будто врачи вылечивают алкоголиков: дунут, усыпят, пошепчут, помашут руками, за левое плечо плюнут и до свидания… Вылетают-де черёзовыми. Прямо и поверили. Пусть мы и простодушный народ, но тоже смекаем, кто с чем идёт. Это же наших доверчивых баб объегорили! Две подруги свезли своих мужиков, после не на что жить, занимали у всех. Моя сняла с книжки деньжат, хотела показать лекарю, да… беда на голову свалилась. — Иван примолк и заиграл желваками.

— Секрет тут прост: брось пить, — обронил врач.

— Пробовал. На полпути не бросишь. Горькой запиваешь горечь во рту вынужденно.

— Вы тут к кому? — спросил врач.

— Час назад пробивался, не пустили, — пожаловался Иван. — Друга-соседа приласкали техникой, с тазом неладно. Мы в детстве плугарили, ночами не спали, боялись упасть в борозду, и впроголодь росли, вот, оба росточком и небогаты. Нынешние матери, что посмелей, своих неслушников порют ремнём, а меня, помню, мать называла полным именем и отчеством. И есть за что: наравне с нею получал хлеб на трудодни.

Так вы к Шершавину, — сказал врач, бросив окурок в занесённую снегом урну.

— К нему, к нему… — встрепенулся Иван. — Надежда-то будет? Понимаю, не до трактора… Он — гармонист хороший, не пропадёт.

— Вы какой бритвой бреетесь?— спросил врач.

— Жужжалкой. А что? — Иван Паранин не понял, зачем врачу его бритьё.

— Бывает, проводок обрывается, бритва замолкает. Верно?

— Совершенно верно, — покорно согласился Иван.

Врач ушёл.

Намёк об оборванном проводочке он разгадал лишь на следующее утро. И тогда же нашёл выход, как попасть к Семёну: с Агафьей договорился, что из-под соседа вынесет судно не хуже её, мало того, пока он дежурит, она на рынке подкупит яблок больному.

В палату вошёл крадущимися шагами. Сел к ногам Семёна. Минуты две-три молчал, так как друг лежал с закрытыми глазами. Иван испуганно подумал: «Не помер ли мужик?» Но, заметив шевелящиеся пальцы рук, успокоился. И снова подумал: «Во сне, видать, гармонь приснилась, играет?»

— Жду-жду, когда скажешь «здравствуй», — не открывая глаза, упрекнул Семён. — Хожалка, — по слогам выговорил он и заулыбался.

— Терпеливый ты. Думал, стон раздаётся… — сказал Иван, словно не проститься пришёл.

— Со мной ясно, конец один. Вот Агафья крест несёт, неблагодарным. Пол-то не успели перестелить.

— Сёмк, она добровольно купила дом между нами. Скажи ей, о чём поведал сейчас — заругает обоих. С нами Агафье легче и веселей.

Шершавин поглядел на Ивана одобрительным взглядом, потому что и в его голове роились похожие мысли.

— Эх, обидно, не повезло, не дожил до пенсии. Раззявил рот, замешкался, не сумел схитрить. Я ведь привык работать в поле, на просторе… Лес — твоя стихия, хоть и плотничать не умеешь. Помнишь о гробах рядились? Лежу и думаю: раньше в своих домах умирали, ныне возят из больниц.

— Всю беду на себя не взваливай. Я виноват, торопился, — признался Иван, отчего легче не стало.

— Выпил маленько, что ли? Глаза, как у окуня, — заметил Семён и с надсадным стоном повернулся на бок. Его жёлтый лоб маслянисто поблёскивал от пота.

— Утром собрался к тебе, тяпнул, — оживлённей заговорил Иван, точно Семёна увидел похорошевшим. — У Агафьи припрятывал пузырёк. А домашний припас баба разнюхала и приарканила. Ни слова худого не сказала. С её чутьём на таможне служить.

— На ладан дышу, а думаю об Агафье. Мы уйдём, кто ей пособит? — слабым голосом сказал Семён, утерев лицо краем простыни.

«Ого, и меня хоронит. От слабости мужик заговаривается», — пожалел Иван.

— В войну — и после, на таратайке возил лутошки и лапти в Тимерсяны, — вспомнил Семён. — Лапти сплёл сам, получились комолые. Не хотел брать. Тимерсянские ребята отняли и лутошки, и лапти. И на таратайку позарились, но раздумали. Наказали почаще привозить на ней лесные дары. Лапти надел кривоногий подросток, зачинщик. У меня покатились слёзы. Они пригрозили, чтоб зря слёзы не лил. Сам знаешь, до Тимерсян будет вёрст двадцать.

— Их три села. До ближнего — пятнадцать-шестнадцать вёрст, — уточнил Иван.

— Обратно шёл с рёвом, — продолжал Семён. — Посижу, полежу на бугорке, и опять в путь со слезами. Стыдно и обидно было вертаться ни с чем. Ведь утром Агафья желала удачи.

— Сёмк, или иностранцу читаешь лекцию-экскурсию, — с обидой прервал Иван. И подумал: «В детстве оба выплакали слёзы, потому сейчас и палкой не заставишь плакать. Наверняка наедине ему какие мысли не придут?..»

— Чай, помнишь, Агафьин домок был крайний. Не минуешь, — разохотился вспоминать Семён, тараща глаза на Ивана, точно любопытный ребёнок. — Тётушка остановила: что да как? Я набычился, наплаканные глаза прячу.

«У него, видать, от невыносимой боли или от бессонницы, глаза светятся стальным блеском. Скоро ли вернётся Агафья? Как в курилке засиделся. Бежать пора», — подгонял себя Иван.

— Не утаил перед ней свою неудачу. Она дала ведро картошки и велела сказать матери, что поменял на лутошки. О лаптишках не помню. Шёл от неё с недоумением: как же буду обманывать мать? Картошку спрятал в лопухах. Утром заглянул в тайник, а там — пусто, даже один лист лопуха сломан. Картошке приделали ноги. Кто-то следил за мной. Мать и не спрашивала о моём путешествии. Если поездка была удачной, не умолчал бы. Удачу никто не скрывает. Мучился за ребят, что грех на себя взяли, отняли мой товар.

— На твоём бы месте скликал дружков, скажем меня, и отомстили, — шутливо заметил Иван.

— Ванёка, зря сбиваешь, — попросил Семён.

Иван притих. Неловко стало за шутливый тон.

— И Агафьина картошка не давала покоя. И её обманул. Она выручила, я же в лопухи. В общем, начал жить с обмана, за что судьба и коробит. И тебе, Ванёка, наша пустошь не даст покоя. Баба пригрозила запрятать тебя в тюрьму. Вчера заходил следователь, отдал ему заявление, чтоб учли мнение пострадавшего, прикрыли бы дело. Он ответил коротко и ясно: правосудие рассудит. Не сомневаюсь, власть подведёт черту, потому что наша беда на поверхности…

— Правда, вину и тюрьмой не загладишь, но обо мне не тужи, — успокаивал Иван.

— Слушай, на соседней кровати лежал священник молодой, на собственной легковушке попал в аварию. На случай, если скоро помру, попросил отпеть при открытых царских вратах. Он как зарычит: не богохульствуй!

— Отпоют или по голове погладят, всё равно душу изводит маята. И пусть бы трактор торчал в промоине, мало ли заброшенной техники, которая и доморощенным фермерам не нужна. До того дня жили спокойно, а нынче посыпались…

— Не понял. Разъясни, — поинтересовался Семён.

— Очень просто. Мой тёзка Кирьянов весной осмотрит свои пчелиные семьи, убедится, что две-три семьи того… и завопит на всю улицу: посыпались, посыпались…

— Ванёка, не тушуйся. Так Богу угодно, — через силу вымолвил Семён. И сам пожаловался: — Низ живота горит огнём. Никак, черти танцуют. Не забыл, мальцами на городском рынке понакупили красного перцу стручками.

— Да, нахватались перцу, во веки веков не забыть, —подтвердил Иван с досадливой ухмылкой. Не нравились воспоминания друга.

— Вот-вот, точно шталомные бегали с открытыми ртами, городских рассмешили. Один мужик догадался и сжалился, подсказал набрать в рот воды и пополоскать. Похоже, сейчас пожарче горит, — со свистом в горле, от боли неровно дыша, промолвил Семён.

— Давай полечимся, — напуганно засуетился Иван. —Огонь тушат встречным огнём. Глони водки, — шепнул он, извлекая из-под солдатского ремня плоскую фляжку. Подал её Семёну.

— Ох, молодец! С этого бы и начинал. — Семён слабой рукой попытался отвинтить крышку, но не осилил. — Налей в стакан, всё будто вода, — попросил он, бессильно откинувшись на подушку. Своей слабости засмущался.

— Пока никого нет, глони, а то забудешь. Агафья должна подойти, — поторапливал Иван.

Семён либо от боли, либо от выпитой водки закрыл глаза и прощально помахал свободной рукой.

«Обморок, что ли, с ним?» — растерялся Иван и спрятал фляжку.

— Зараза, бывало, сама шла, а сейчас пониже горла застряла. Ничего, напоследок можно потерпеть. Что испугался?

— Не испугался, а дураки с тобой, — гневно нахмурившись, сказал Иван. И про себя разгадывал: «Господи, водку пить не умел, с напёрстка пьянел, а рассуждает, точно выпивоха. К чему бы это? Ага, сейчасной выпивкой он снял с меня часть вины, вроде и сам тогда был на парах. Жалеет. Иного от него и не ждал, что бесит его бабу».

— Что-то на языке одни пустяки. Слушай, если сынок Венька откажется от гармошки — вовсе не берёт её в руки — возьмёшь себе на память.

«Так они и ввалят, держи карман шире. Да и Венька красивее отца играет на инструменте, не уступит», — решил Иван, поддавшись настроению друга.

— Венька со Светкой поженятся, не забывай влюблённых. Худые с тобой папаши, дурной пример подали. Хотя дети говорят, что они сами выросли. И жён оставили одних, — сожалел Семён.

Вошла Агафья. Иван стал прощаться. Поцеловал Семёна в щёку, сказал:

— Прости и прощай, Сёма.

— Ванёка, за колючую проволоку попадёшь — терпи, думай о воле. Твои будущие страдания несравнимы с моими, — напутствовал Семён, не глядя на Ивана.

На улице, смахнув рукавом слёзы, Иван пробурчал себе:

— Не до гармошки. И сам в чужих руках, точно голубок. Видать, оба хороши, если запросто попали в воронку. В репьях храбро судили других, потому и накрыла беда.

…Семён заметил перемену в своих хожалках, как любовно называл он и Агафью, и жену.

Агафья стала тихой и робкой. Разговор между ними замыкался на вопросах и ответах, хотя неделю назад она была разговорчивой.

Жена же часто оставляла его одного, уходила к врачам и медсёстрам, от которых возвращалась с испугом в глазах.

В обеих была видна смиренная озабоченность, обычно появляющаяся у людей, в доме которых покойник.

Семён умер ночью, при Агафье. Она успела закрыть ему глаза, правда, на всякий случай в кошельке держала два новых пятака.

На похороны приехал священник.

Когда от могильного холмика из белых камней и белой глины начали расходиться люди, Иван Паранин попросил священника выслушать его. Умолял выручить в этот горький день, пусть и грешен. И поведал о неприязни к нему Семёновой жены, с недавних пор посчитавшей его разбойником с большой дороги… Погрозила не пустить на поминки.

— Как вас зовут? — спросил священник.

— Иван Паранин. Простите, что не назвался сразу. С середины пятидесятых с Семёном в соседях жили.

— Усопший по-доброму отзывался о вас, — вспомнил священник.

— Семён стеснялся судить. Такой был характер.

— Нет, а меня судил. В споре упрекнул, что непомерно полный и брюхатый, значит — не соблюдаю посты.

— Ох, батюшка, он от радости, что с вами пообщался, вот и перелишил в споре, — защищал друга Иван, которому понравился доверчивый священник, позволивший разговаривать с ним просто, точно с сельским мужиком.

— Живых примирить и на гребне горя трудно. Попробую побеседовать со вдовой, — обнадёжил священник.

Иван искал глазами Семёнову жену. Был удивлён, что не подумал о ней, как о вдове, словно по-прежнему не верил в случившееся, ладно — поп подсказал.

Священник спросил Паранина:

— Вы тут родились и выросли?

— Да, конечно. Наверное, помру здесь и похоронят…

— По трём ступенькам крыльца спустился, — прервал его священник, — и под ногами твердь её. Заметили, должно быть, как глубоко промёрзла земля. И мороз-то весенний…

— Снегу, батюшка, мало, тонким слоем лёг перед Крещением. Вот земля то озябнет, то остынет… Снег хороший тот, что упадёт до Рождества, сугробы там… Какие холода, если осенняя промоина и лужа не окоченели? Вы русский, а рассказываю, точно немцу. Нас с Семёном тоже в озноб взяло. Последнее время он отогревал душу молитвами. Много песен знал. И на молитвы памятливый был. Ох, народу-то с похорон… И вы осчастливили нас. В общем, как пожелал, так и проводили.

— Вот той женщине, доброй душе, Татьяне, кажется, обязаны.

— Нет-нет, батюшка, я уж догадался — Агафьина забота удивила и обрадовала вас, — поправил Иван.

— Верно, тайком от Семёна в больнице дал Агафье адресок. Телеграмму прислала. И при мне было ясно, ему мало жить.

«Неужто и вправду запамятовал Агафьино имя? Проверяет? Наверняка», — подумал Иван и постыдился своего подозрения.

— В общем-то, сейчас нехорошо выставляться, но со священником когда доведётся побеседовать. Меня похоронят со звёздочкой или колышек с номером поставят. Не молился, грешил налево и направо. Нас пугали Богом и в школе, и в ремесёлке… — покаялся Иван, увидев Семёнову жену поблизости. — Батюшка, вон она, поговорите, пожалуйста, с нею обо мне, — попросил Паранин и отошёл от священника, как бы уступая ей место.

Мужики, которые копали могилу, делали крест, несли гроб с телом, уселись помянуть Семёна за передним столом под иконостасом. Ивана среди них не оказалось, поэтому мужики недоумённо переглядывались, мало того, хозяева не торопились разливать в гранёные стаканы водку.

В эти минуты в сенном чуланчике Агафья властно выговаривала Семёновой жене:

— На нынешние твои рога осталось мазутную фуражку повесить. И священника смутила упрямством. Это куда дело годится. В душе-то, может, кошки скребут, а не показывай…

— Ругай не ругай, а побрякушку звать не буду. Сама распорядись. Меня уволь.

— На похороны и на поминки соседей не приглашают, сами приходят, — пояснила Агафья.

— Сёму задавил. На его месте и на глаза бы не показываться, а он, милушки, к священнику лезет, — ответила Семёнова жена с тихим плачем.

— А ты видела, что он задавил? Такими бы словами не разбрасывалась. Может, и Семён повинен, прохалатничал. Не зря ни одного словечка не сказал о Ване. Вдруг бы они поменялись местами? Плакала бы Мария. Да она и сейчас горше твоего плачет. И знаешь ведь, почему.

Из чуланчика Агафья вышла раскрасневшая, но мало кто обратил внимание на гневный вид её лица — заждались. Она попросила мужиков за первым столом усесться поплотнее, дать место Ивану Паранину. Молодой мужик уступил ему место рядом со священником.

Иван сидел, не поднимая головы. Стакан водки выпил легко, не поморщившись, но пообедал аккуратно, ни крошки не оставил в тарелках. И, не дождавшись, когда запоют местные певчие и священник, от красного угла вышел первым. У порога повернулся лицом к иконостасу, неумело перекрестился, туго сжав пальцы троеперстия, и поклонился.

После поминок Венька и Светлана допоздна засиделись у Агафьи.

— Тётя, соседи недружны, а как тебе удаётся иногда примирить их? — робко спросила Светлана.

— А вы чьи же? Вроде о посторонних говоришь. Ну-ну, городскими стали, отвыкли от дома, отца навещали в больнице один разок, — укорила Агафья.

— Тётя, я ведь молчу, — подал голос Венька. Он был задумчивый, словно отстранённый: задевали не Светланины вопросы, а то, как продолжится жизнь без отца.

— Ныне грех помнить обиды. Ваша привязанность радует всю родню. Неужели вы поссорились? Или чем другим наполнились? Что вас смущает?

— Венину матушку и горе не смягчило, не хочет меня, вроде я не из семьи, а из семейки, — пожаловалась Светлана.

— Позабудь обиды на годок. Веня без отца; мамка овдовела — не до вас ей; Ваню скоро судить будут. Мужайтесь. Молитесь. Помните, как учила?

— Тётя Агафья, солдатским вдовам дают продовольственные пайки, а тебе нет. Почему? — спросила Светлана, обняв хозяйку.

— Да, муж погиб на фронте, а солдатской вдовой не считаюсь. Мы венчаны, в сельсовете не расписывались, задумчиво пояснила Агафья. — Ох, ласкуша, задобрила, — похвалила её. — Вам откроюсь: замуж выходила в соседнее село. Бедно жили, вот свои ребята и не заметили. Тяжело привыкать к незнакомым людям на чужой сторонке, хотя нелюдимкой не была. Мама с тятей далеко, не побегаешь семь вёрст…

— Выключу свет, посидим при лунном, — хозяйничала Светлана. И броско добавила: — И мы не богаче. — Ну, с меня пример не берите: с мужем пожили три месяца.

— Присказка есть: женишься в мае — спокаешься, всю жизнь промаешься, — напомнил Венька Светлане о недавнем договоре пожениться в мае.

Светлана отблагодарила Веньку тумаком по плечу. Ей не хотелось выдавать их договор.

— У сказок концы сладки. Всё равно не поддавайтесь панике. Многое пойдёт от вас самих: и согласие, и дружба, и разлад… Не дай Бог, — убеждала их Агафья. У самой же перед глазами вставали и похороны, и поминки многолюдные — вся деревня пришла… правильно ли всё сделали, не споткнулись ли в чём? Вовремя подсказала подавать обед в тарелках, а то у Панечкиных поминали солдата из общего блюда, слепой Миша не помянул толком, пустую ложку доносил до рта.

— Тёть, что помешало вам подольше пожить с мужем? Война?

— Света, частыми вопросами упрощаешь беседу, — поправил Венька.

— Пусть, Веня, я пообещала, — успокаивала Агафья. — До войны было далеко. Муж по гостям ходил один, хотя в гости звали обоих. Да и погуливал с одной вдовушкой.

Молодые переглянулись.

— Однажды собрала пожитки в узел и ушла домой. Даже не оглянулась. Он и не приходил за мной. Баба с возу, коню легче. Прежде говорили: выглядывай жену в огороде, а не в хороводе.

— Ой, интересно! — восторженно произнесла Светлана.

— Перед отправкой на войну он забегал на минутку, посидели вот тут. — Агафья показала на старинный венский стул, на котором сидел Венька. — На прощание сказал, чтоб не жалела и не вспоминала его. В конце войны родителям пришла бумага: пропал без вести.

— Вот почему деток не нажила? Потому и нас любишь, — не отступала Светлана.

— Говорю, три месяца замужем побыла, а через полгода родила мальчика. Годок пожил, скарлатина удушила. Тогда у многих умирали детишки.

— Тёть, в Пожнёво как попала? На фабрике работала? Я к чему спросил: в тамошней школе со Светой будем практику проходить.

— Да, на ткачиху выучилась, а постоять за станками не довелось. Мама плохая была, позвала домой. Бывало, фабричные девчата гурьбой ходили в Пеньковку, в ней осталась жива церковь, и меня приглашали. Пенькаши у дворов лузгали семечки и насмешливо кричали нам: комсомолочки-богомолочки…

Стыдно было выслушивать. И я перестала ходить в церковь с девчатами: одна бегала, потом со старушками приладилась.

— А лесом не страшно? — спросила Светлана.

— Нет, леса не боялась. В лесу выросла. Тогда потише было. Это сейчас люди озлоблены.

— Тёть Агафья, но в лесу, слышала, прятались дезертиры? Конечно, в те далёкие годы боялись Бога, доверяли друг другу. Нынешние леса пусты и вырезаны сплошь там, где была непролазная чащоба, а всё равно боязно. Что о дебрях толковать, когда в школе пятиклассника боишься одёрнуть. Милушки, глядит тебе в глаза и спокойненько жевательную резинку жуёт.

— Тятя служил в лесничестве, часто брал меня с собой. В лесу, помню, встречались одни земляки. Так что, кого бояться? Зверушки пугали: зайчишка выскочит из-под ног, визг подниму, затопаю на одном месте, а тяте смешно и радошно. Ох, тятя, тятя… вино любил. Водку пил редко. Всё говорил: водка вину тётка. Иногда хвастался: сколько, мол, листьев на берёзе, столько и рюмок вина выпил. Однажды пришёл ко мне в Пожнёво и упадническим тоном жалуется: дочка, желудок не принимает пищу, помру скоро.

Успокаивала, а толку-то?.. Сводила его в фабричную больницу, прошёл рентген. Врач знала меня, её девочкам навязывала шерстяные носочки и варежки, учила прясть.

— Ох, тётя Агафья, скольких утеплила, — вздохнув, позавидовала Светлана.

— Врач шепнула: у отца, наверное, рак желудка. Снимок не понравился, темно, как в лесу. Я виду не показала, иначе тятя догадался бы. Всё равно обидчиво ворчал: скрывают местные врачи, не сказывают в глаза из-за жалости или бестолковые — скорее всего… Поедет, мол, в областную больницу, положут под нож, на операцию, значит. Пан или пропал.

— А твоё сердце изболелось: что с ним? — представила Светлана. Она боялась, как бы тётушкины воспоминания о своём тяте не обострили Венькину боль.

— Ох, милые мои, места себе не находила, — подтвердила Агафья шепчущим голосом. — Тогда сон привиделся: будто тятя с узелком стоял у порога, доставал чёрные сухарики, как печенья, и грыз. Сказала: сел бы за стол, покушал с чайком, не нищий ведь. Вместо ответа он отшатнулся и попятился к тёмным сеням…

Утром ударило в голову: с тятей стряслась беда. Бог не признаёт ни снов, ни гадалок, а я побежала к одной. Попросила кинуть карты на близкого человека. Она вскинула брови и спрашивает: не побоишься узнать о нём правду? Молчком раскидала карты и бухнула: держись, девка, твой близкий человек жил, мучился…

Оказывается, во сне тятя с сухарями приходил попрощаться. Скорее звонить в деревню, в сельсовете как раз дожидался звонка братка Ваня. Он и сообщил, что тятя умер после операции. И никакой у него не рак, каким-то зельем сожжён желудок, злые люди подсунули. Пил без разбору, в стакан не заглядывал. Лес-то нужен всем, а тятя был с простинкой, ему задолжали, а долги отдавать не хочется… — Агафья всплакнула, осудив себя за язык, коим нечаянно полиховалась на людей.

Иван Паранин ждал одного конца: подвели бы поскорее черту, после торопить время поближе к дому…

Не давала покоя новость: ему, повинному в преждевременной смерти Семёна, вдруг наняли адвоката. Не понимал, зачем защищать виновного человека? Наверное, защитник будет толковать закон и искать в нём опору для смягчения приговора. Выходит, закон похож на сказочный дворец с множеством дверей, в которые можно войти и без провожатого, а выйдешь ли… Упрекнул жену, что для этого дела заняла большую сумму денег, но узнав, что в том была Агафьина воля, смирился.

После месячной отсидки в районной тюрьме Паранина опять затеребил следователь. Когда Ивана вели по гулкому коридору, до него явственно донёсся запах только что ошпаренного кипятком берёзового веника, хотя поблизости никакой бани не было.

Он замедлил шаги: знакомый запах насторожил больше, чем ожидаемый суд. И не почувствовал толчка в спину.

— Что встал! — прикрикнул на Ивана молоденький милиционер с водянистым взглядом круглых глаз.

— Паренёк, знакомого дядю не толканул бы, — сказал Иван с горечью в глазах. Его узкое лицо, изборождённое глубокими продольными морщинами, от обиды и досады точно окаменело.

Незадолго до окончания следствия Ивана Паранина навестили Светлана и Вениамин.

— То-то приснились колотые дрова. Будто за поленницей обнаружил крысиное гнездо, полез разорять, а поленья-то и посыпались… — обрадовался Иван, но поглядел им в глаза цепко, словно в первую минуту не узнал детей.

— Как ты тут? — спросила Светлана, хотя видела, что лицо отца потемнело и осунулось, ввалились глаза, в которых прежде было больше весёлого и озорного огня, чем теперешнего злого блеска. — Пап, извини, сначала разговорились, а поприветствовать друг друга позабыли, — добавила она, виновато поглядывая то на отца, то на Вениамина.

«Светлана лицом похожа на мать маленькой долечкой, а характером и подавно далека. Как же так получилось? Неужели она в меня?» — гадал Иван, соскучившись по дочери.

— Что ты, Света, рад вам, — оговаривал Иван своё смущение. — Конечно, в больнице встретил бы вас веселее, чем здесь… В общем, из колеи выскочил… приглядываюсь, привыкаю. Покойный Семён утешил бы просто: терпи, коли на то воля Божья.

— Неужели к следственному изолятору можно привыкнуть, — посомневался Вениамин.

— Так… Твой отец сказал бы: с Богом в душе нигде не пропадёшь. Правда, мне до него далеко-далеко… — сказал Иван, оглянувшись на пожилого надзирателя, дремавшего на стуле у полуоткрытой двери.

— До кого далеко-то, дядя Ваня? — с простинкой спросил Вениамин.

Светлана толкнула локтём в бок Веню, мало того, подмигнула, чтоб помнил о коротком времени свидания.

Дочерние сигналы вызвали у Ивана улыбку.

«С полуслова понимают друг друга. В малом он уступает, а в большом… Ну и правильно, так и должно быть», — успокаивал себя Иван.

— Не знаю, милые мои, вроде не привык к решёткам, а по дому скучаю. Бывало, утром на крыльце погреешься под лучами солнца и побежишь на работу. Вчера почудился запах берёзового веника, вроде из горячей бани выскочил…

— Попариться захотелось, — с улыбкой заметил Вениамин.

— Тут попарят, подставляй бока, — вполголоса ответил Иван, вновь недоверчиво обернувшись. Боялся окрика о конце свидания.

— Со мной, дядя Ваня, тоже бывало: в общежитии спускаюсь по лестнице, и зимой ведь, прямо резко шибануло в нос запахом лесного сена, будто на сеновале лежу. Экзамены сдавал, два месяца не был дома, затосковал.

— Понятно. В общем, тоска-кручина берёт в оборот. Спасибо, Веня, вовремя напомнил, а то, было, нос повесил, —одобрил Иван, не поднимая глаза на парня. Он и на дочь глядел скользящим взглядом, не как в первые минуты. Вдруг засмеялся приглушённо, отчего согнулся пополам, и сказал: — В волки суюсь, а хвост короток.

Наконец-то свидание прервали.

Иван напоследок торопливо высказал:

— В этом заведении сидеть, да советы давать детям — как жить-поживать, думаю, смешно. Но скажу: ваша горячая любовь или привязанность — как хотите называйте, вам виднее — всё равно когда-то приостынет, а дальше живите дружно. Не расставайтесь и тогда, когда в чём-то будете виноваты друг перед другом. Одной рукой и узла не завяжешь. Веня, отец просил беречь гармонь.

…Наедине вспомнил, как отваживал Светлану от телевизора, на экране которого чужим языком беспрестанно кричали обросшие и полураздетые существа, похожие на обезьян из походного зверинца или захудалого зоопарка. Говорил дочери, прежде тоже, особенно в новинку, до полночи глядел хоккей или что другое, после не клеилась работа, землю пахал неровно, точно с глубокого похмелья…

Светлане не докажешь: в одно ухо влетало, в другое — вылетало. Бывали дни, она вспыльчиво хлопала дверью и уходила к старшей сестре, хотя ни сестра, ни её муж не баловали своих детей телевизором, так как многодетная семья приучила обоих быть бережливыми, но не скуповатыми. Зять догадывался, что свояченица неспроста оставалась ночевать, вроде намеревалась разжалобить старшую сестру, зная о её странном отношении к отцу… И эту ошибку свояченицы он использовал при первом же случае: «Старшая сестра умеет прясть шерсть и пух, навязывает детям и носочки, и варежки, и шарфики, а вам бы, нанешним девицам, лишь поплясать под дуду лохматых парней, да пожить на готовом, будто впереди жизнь слаще мёда…»

Отцовские запреты она осмыслила после одного случая в институте, где была осмеяна студентами-первокурсниками.

Желающих записаться в институтский хор прослушивали на сцене. Зал был полон.

Вениамин у кого-то в общежитии раздобыл потрёпанную гармонь.

Светлана по привычке, как у своего амбара, подмигнув Вене, чтоб играл «Подгорную», начала с молчаливым приплясом, потом звонко пропела частушку:

Ходи печь, ходи и голландка,
Я у маменьки семая дочь.
И то — аттаманка…
В зале поднялся смех, шум…

Светлана и Вениамин недоумённо переглянулись. Когда в первых рядах поутихло, Вениамин опять заиграл, Светлана же, шаркая подошвами по полу сцены, вполголоса пропела перед микрофоном :

Дайте ножик, дайте вилку,
Я зарэжу свово милку…

Она обняла сбоку Веньку и поцеловала в щёку.

После этой припевки в зале и смеялись, и хлопали, и улюлюкали с пронзительными посвистами… даже бросили на сцену недоеденный пирожок.

— Веня, почти все деревенские, а за что осмеяли? Нарочно, что ли, чтобы отвязаться от родных привычек и после жить без них, — от досады и гнева раздувая ноздри, проговорила Светлана.

— Да не принимай близко к сердцу: рассмешили и ладно. Не каждый так сумеет. Поздно спохватились биться за старое, потому что от прошлого остались крохи, — успокаивал её Веня.

И правда: то ли радоваться шуму, то ли смеяться, то ли плакать, что легко взбудоражили зрителей, попыталась сказать в микрофон «спасибо», но Веня вовремя подхватил её под руку и увёл со сцены.

Вот тогда-то Светлана вспомнила слова отца: придёт, дочка, время, будешь стесняться своего родного языка, песен, частушек… Погляди-де, как люди падки на заморские синие штаны. Правда, вскоре охладели к ним.

Он бы с удовольствием пофорсил в рубашке-косоворотке, с пояском; надел бы поддёвку и кафтан, овчинный полушубок… Да все старинные одёвки, к сожалению, в глухом забвении, не сыскать. И куда подевались портные?

Чем же плоха фуражка с высоким околышем, в которой франтились приказчики, лавочники, крестьяне, слободчане и мальчишки по праздникам… Бабы и девки наряжались в сарафаны в три волана.

Светлана открылась отцу, что за частушки её с Веней осмеяли и освистали, согнали со сцены (о пирожке умолчала).

С той поры, поближе к приезду Светланы, Иван не дотрагивался до вина. В доме не сразу заметили перемену в отце, приняли за случайность, однако мать наказала дочери приезжать почаще.

…Иван искал причину ссоры жены с соседкой: «Больно жили дружно, водой не разлить… Надо же, моя баба десять месяцев кормила грудью Веньку, слава Богу, молока хватало и Светлане. Ах, Венька любил молоко Светланиной мамы! Бывало, на руках кормилицы он переваливался с одного боку на другой — от правой груди, к левой. Осилили бы прокормить малыша и до годочка, но мать надумала отвадить сыночка от доброй соседки. Намазывали грудь печной сажей, привязывали лохматый лоскут от старого шубняка, а Венька не боялся ни сажи, ни овчины, попрежнему дудонил грудь. Насильно отвадили: поревел, поревел… деваться некуда, перестал просить, вроде забылся. Светлана же с материной груди не сползала до полутора лет, пока сестрёнки не застыдили её, мол, Венька замуж не возьмёт, хотя она и не понимала их насмешек и шуток.

Прошлое поросло быльём, но обида осталась: да за одно годовое кормление грудным молоком малыша, наверное, грешно обижаться на соседей. Её беду посчитали своей. Венька выглядит крепким и сильным, десантником служил».

А было так: Веньке от роду набежал месяц с хвостиком, как у его матери внезапно пропало молоко в груди. Младенец плакал, просил материного молока, и приноровились кормить козьим молоком (Агафьины козы выручали). Венька всё равно ревел, думали — животик заболел. Как-то она попросила подругу посидеть с Венькой, сама убежала в магазин — что-то давали, в очереди стояла. Светланина мать возьми и подсунь ревевшему младенцу грудь, и малыш чуть-чуть не захлебнулся… до боли вцепился. Соседка и застала их за кормлением, потом обе вдоволь посмеялись и поплакали…

Агафья три дня кряду (в утренние часы) выходила к перекрёстку дорог, за усадами, где поджидала председателя колхоза. Всем была известна его привычка выезжать из села полевой дорогой.

Она раздумывала: «Как же назвать председателя: полным именем или просто Мишей? Как-никак, племянник мужа. Ему, наверное, хочется услышать простое обращение. Жёнка, не стесняясь людей, называет Мишу по фамилии, как солдата: Уключин и Уключин…»

И все эти дни Уключин, точно нарочно, выезжал из села столбовой дорогой.

Агафья пожалела было улетевшее время, которое невозможно было остановить ни добрыми делами, ни умной мыслью, но неудачу свою истолковала тем, что все три дня стояла на перекрёстке без молитвы. В четвёртый раз собралась уходить домой, вдруг заметила крадущийся в её сторону председательский «уазик». Она перекрестилась и прошептала: «Господи, Иисусе Христе, Сын Божий, помилуй мя грешную». Минуту спустя, когда чуткое к сомнению сердце успокоилось, пролепетала: «Вот и Михаил Антонович на горизонте, дождалась-таки».

Уключин остановил машину в метре от Агафьи. Он улыбался. Выйдя из кабины и, не гася приветливой улыбки, спросил:

— Агафья Клементьевна, каким ветром занесло к полю? Как здоровье-то?

— Слава Богу, жаловаться грех, — ответила она, поддержав его приветливость своей редкой улыбкой. — Не в больницу пришла. Да и к врачам ходят только мешать. Разве старость остановишь таблетками, — досказала она, вглядываясь в его пополневшее лицо, словно не узнавая.

— Вы правы: врачи больше интересуются происхождением болезни, чем её лечением, — согласился Уключин, хотя самому не приходилось бывать у врачей с какой-либо жалобой на здоровье, судил о них по разговорам жены. — Гляжу, на сильном ветру не случайно ждёте меня. Спрячемся там. — Он показал на открытую дверцу.

— Миша, встанем-ка за машину, не сдует, — предложила Агафья своё. И подумала: «Погрузнел и брюшко накатал. Работа собачья, но сидячая: в конторе — за столом, на улице — за рулём… Приехал сюда в стареньком плащишке, который на плечах висел, точно на колу. Чем-то похож на дядю родного, на мужа моего. Был бы тот жив, вряд ли одобрил службу племянника. В МТС уговаривали того сесть на трактор, больно к тихоходному колёснику прилипчивый был, отказался: «Мне ваш «фордзон» не нужен, отеческий подавай». Ладно, свои люди просили, а то бы сосны повалял…»

— Вы, наверное, заботитесь об Иване Паранине? Вряд ли помогу, — догадался Уключин.

— Ивану не поможешь, тогда кому? — кротко возразила Агафья. — Помню, мальчишкой бегал на полевой стан, нарочно мазался мазутом, чтоб походить на трактористов. Напросился плугарить. Озорно крутился на железном дырявом седельце, ручонками держался за это. — Она показала на руль машины. — Однажды наскребла мучки, смешала с тёртой картошкой и испекла лепёшек. Надумала подкрепить Ванюшу. Они неподалёку пахали. Ночь была звёздная, полумесяц висел низко, по светлому жнивью край пахоты виднелся издалека. Шла бороздой навстречу трактору и наткнулась на Ванюшу — в борозде спал. Выволокла на жниву подальше от пашни, посидела рядышком почти до рассвета, потом разбудила. В то утро не пустила плугарить. Не наткнулась бы случайно, прямо не знай что…

— Нынче Ивану спать грешно вдвойне. Набедовали друзья, всем миром не уладишь, — сказал Уключин.

— Миша, ну, посадят Ивана, будет там таскать кирпичи, а земля без пахаря, — рассудила Агафья. — Посмотри-ка, на посевную послали новенького учителя, городского парня. Как же ты проглядел? Ведь он — учитель! Плохой или хороший — время покажет, а всё равно… В магазине послушаешь баб, так все беды со своими детками валят на школу, на учителей…

— Ничего, пусть поглядит, как роняют зерно. Он ведь биолог. По-моему, он напросился?

— А вашим деткам кому уронить зерно? — вопросила Агафья, забыв о главной своей просьбе.

— Посевная ещё никого не унижала, — был на своём Уключин, хотя про себя согласился с Агафьей.

— Чай, думаешь: что он мне? — спросила Агафья. — Вы привычно стращаете ослушников кусочком хлеба: фуража не дадим или другое… Учитель купил козу, прибежал ко мне за советом — что и как? И правильно сделал, молоко своё. Как-то с района вместе ехали, пожаловалась на боли под правыми рёбрами, и он пообещал дать травы полезной. Вечером того дня принёс, разъяснил, как заварить её. Три недели попила натощак, полегчало, тяжесть под рёбрами спала. Так что, Миша, учительская забота одна: книжки читать. О хлебе пусть крестьяне ломают головы.

— А мне чем заняться? — с хмурой задумчивостью спросил Уключин.

— Похлопочи об Иване. Кого посадишь на комбайн? Половину полей убирали два друга: Иван да Семён.

Уключин вспомнил Агафьину заботу о нём в первые годы жизни в этом селе: и обстирывала, и кормила, и о людях рассказывала, о близких и дальних полях, которые когда-то босыми ногами исходила вдоль и поперёк.

— Насчёт Ивана пока слово не даю, а с учителем получилась накладка. Сейчас поблагодарю его и отвезу домой. Вы правы: пусть каждый занимается своим делом, — успокоил он тётушку. И оживлённей добавил: — Молоденький учитель не такой простенький, как кое-кто уверился. Завёл разговор о церкви… Да куда нам, живём на бобах, самим бы на дно не сесть…

— Не горюй, Миша. Поломай и ты голову, а то вскорости единоличники забегут вперёд и положут на лопатки вместе с твоими порожними амбарами, — подбодрила Агафья.

Она перекрестила его в спину и прошептала: «Господи, спаси и сохрани мужика».

Иван Паранин вернулся домой накануне уборочной. Жене сказал: изменили меру пресечения, суд всё равно состоится.

Он не ожидал, что дети встретят с радостью, так как представлял их робкими и присмиревшими. Зато сам присмирел и спросил об Агафье, где, мол, она?

Иван опаздывал с ремонтом комбайна, возился с утра до вечера. Чистил подшипники, шприцевал… Деревянный шатун ножей поменял на металлический.

Жена приносила обед: горячих щей мясных, кашу с маслом и компоту. Вместо хлеба — холодных блинов. Что любил, то и варила. За неделю Иван поправился, зарумянился. Она успокаивала :

— Не переживай, Ваня, с кем не бывает. Завьём горе верёвочкой .

Он повторял за ней: завьём, завьём…

Семёнова жена трубила по селу:

— Подкупили, подкупили следователя, за так бы жулика не выпустили. Глядите-ка, доверили хлеб убирать. Он намолотит, ждите, Кабы Сёма… — И плакала молча или рыдала.

На почте Клава-операторша зазвала Агафью в коридор и нашептала новость: из ящика вынула-де письмо Семёновой жены с адресом районной прокуратуры.

— Как быть? — спросила она Агафью.

— Дай его мне.

— Тёть Агаша, нельзя. Пошлю нынче же. Предупредила, а Ваня пусть кумекает — в покое не оставили.

— А-а, для него не новость. Выпустили хлеб убирать.

— Обижаешь, тётя. Ваня — близкий родственник, стараюсь без оговорок.

— Лучше бы она не писала. Интересно, что в нём? — вслух гадала Агафья.

— Не волнуйся. Районные начальники не любят такие письма, вроде жалобщики сомневаются в них.

Семёнову жену Паранины стали называть Венькиной матерью. Они заметили, как соседка потихоньку готовилась в дальнюю дорогу: двух овечек продала под видом, будто шерсти мало дают, лишь репьи собирают; поправила могилы отца и матери; с ремонтом комнат не торопилась, хотя после смерти мужа задумывала сменить обои и покрасить полы…

От Веньки, приезжавшего домой в выходные, тоже не ускользнули материны сборы.

— Мам, во дворе овец поубавилось. Продала?

— Не слушаешь меня, а я должна отчитываться, — сердито ответила она. — Не нашёл лучше. За неё будешь полы мыть, пелёнки и бельё стирать, у детишек попки замывать…

— Ну и что? Учителю полезно, — шутливо ответил Венька, но, встретившись с властным взглядом матери, переменил тон: — Мам, нахожусь между небом и землёй, а бросаешь.

— Приведи другую невестку, останусь, — настаивала мать.

— Грех торговаться, — укорил Венька. — Думаешь, те снохи будут рады? А мне куда приткнуться? К тётушке Агафье? Какая бы ни была тётка, а не заменит мать. Собственно, поезжай спокойно, не пропадём… Мы что-нибудь придумаем…

— Кто это мы?

— Ты, папка, братья, правда, не все, тётушка Агафья, тётя Маруся, дядя Ваня…

— Замолчи! — закричала мать, воровски поглядев на передние окна. Потише добавила: — Учителю, может, полезно, а мужчине вредно. Бывало, не дай Бог, чтоб отец в несвежем белье или в рваных шерстяных носках выйдет на работу. Это нынешним молодкам всё равно, себя любят безмерно…

— Верно, верно, мама. А зачем мне молчать? Не я, так другой скажет. Бог видит и слышит. Раньше ссылались на грешность, на греховность, нынче — на совесть, на Господа. Ему судить.

— Не стыдно укорять мать совестью, — обиделась.

В дверях появилась озабоченная Агафья. Глаза говорили: что же, милые, без неё обсуждаете.

Венька вышел.

— Слышала, слышала… тайком набиваешь чемоданы, — связывая оборванную нить их спора, проговорила Агафья. — Везде одинаково, везде забота. Вдруг и Паранины, глядя на тебя, стронутся. Оставите одну…

— Агафьюшка, не сердись, — сбивчиво пролепетала хозяйка, обняв её. — Правильно, не семнадцать годков, чтоб мотаться по дорогам дальним. И Венька ругается. Доживать бы дома, после лечь рядышком с Сёмой, да какая-то волна уносит… Пусто без Сёмы. Последнее время приходил злой, покрикивал. Сначала не уступала, а пригляделась — согласилась, но поздно. Помнишь, стращала: не примеривай мужнину меховую шапку перед зеркалом, смолоду овдовеешь. Почти совпало. Ох, добрая колдунья моя! — приникла она к тётушке.

«Ивана винила, теперь и себя…» — подумала Агафья.

…Год спустя Агафья собрала любимцам свадьбу в собственном доме.

Венька писал матери, звал на свадьбу, не надеясь, что скоро ответит или приедет, но неожиданно получил письмо.

«Дорогой сынок Веня! Не хотела родниться с Марией, тёщей твоей, да, видно, судьба… Грешила на неё по глупости. Близкую подругу сравнивала с распущенным чулком, боялась — Светлана такая же… Ладно, сродняйтесь, нас примирите. Бог вам в помощь. Приехать не могу, путь дальний и дорогой. Бурёнки начали телиться, теляток принимаю и ночами… После чужих рук, как слепая… За хлопоты дали премию, которую и высылаю вам на поклон. И дом дарю: хотите — живите в нём, хотите — продавайте… От Колиной бравой семёрки не отойти, на днях появилась на свет внучка, назвали Светланой. Со своими было проще, под боком Агафьи росли, а без неё, представляю, караул бы кричали… Поклонись ей. Не забывайте, без вас она будет одинокой. Кто-то калякал, мол, у многодетной матери притупляется любовь к своим детям, бывают и любимчики…

Нет, неправда! Это наговор вредного и бессердечного человека. Сынок, боюсь, как бы учёба не свалила. Шёл бы в простые работники. Света пусть не сердится. Она умная, поймёт. Если появятся детки, то Агафью возьмите к себе. Здоровья и благополучия вам. Счастья! Ваша мама».

— О чём пишет мать? Приедет? — спросила Агафья, дождавшись, когда Венька оторвался от письма. По его лицу угадала, что вести не совсем приятные.

— Выслала денег на поклон и на свадебные хлопоты. Пожелала нам счастья, — сказал Венька, хмурясь. — Тебе шлёт привет и просьбу посидеть за неё на свадьбе, — добавил он, жалея, что тётушка не может читать.

У Агафьи покраснели глаза, вот-вот слёзы выкатятся, почему и отвернулась, будто цветок на подоконнике повернуть другой стороной к свету.

«При живой-то матери разве складно чужой тёте быть посажённой с молодыми. Да какая же им чужая?» — беспокоилась она о давно решённом деле.

— Не переживай, Веня, устроим свадьбу по-людски. У меня силы пока есть, — успокаивала она парня. И себя тоже.

— Тётя, наши мамы всегда не ладили? Правда? Помню, моя первая начинала. Отцы дружили, они этого не скрывали. Расскажи, как сама думаешь. Жениху можно доверить и женские секреты, — настаивал Венька с мягкой шутливостью в голосе, чтоб убедить тётушку.

— Удобно ли, Веня… — Агафья была недовольна просьбой. — И утаивать грех. Бывает, в ненастные дни думаешь, солнышко навсегда пропало, а лучик мелькнёт — веселей на душе.

— Странно, были подругами, а ссорились, — напомнил Венька.

— Тогда послушай, — раздобрилась Агафья. — С виду обе строгие, на самом-то деле боязливые. Твоя мама в грозу прибегала, будто со мной не так страшно. Скажу о себе: начнёт светать, первым долгом прочитаю молитву, потом погляжу на дерево: шевелятся листья — и я оживаю. Спи камешком, вставай пёрышком.

— У мамы не было зла на тётю Марусю, просто руганью скрывала свою гордыню. Поэтому и уехала. С глаз долой, из сердца вон… — рассудил Венька.

«Соседки и ссорились, и дружили… Но постепенно отдалялись, как осень от весны, будто в уме всегда держали главную причину разлада: одна у другой отбила Семёна», —вспомнила Агафья.

— В те годы на ферме не каждая выдерживала. Как раз Зину Скакунову проводили на пенсию. Мария позвала твою маму, — задумчиво говорила Агафья, словно боялась перепутать прошлое с настоящим. — Вместо палочек стали давать денежки. На снятóм молоке с картошкой далеко не уедешь. Вам и поесть послаще, и приодеться нарядней… Ты седьмым народился.

Коров доили вручную. В первые дни у Татьяны не разгибались пальцы.

Мария на побегушках разъясняла ей — как и что делать, чтобы за всеми угнаться. Татьяна быстро втянулась и привыкла, но на «летучке» заведующий сказал: «Хочется разгадать загадку: почему у Шершавиной, малоопытной работницы, молоко жирнее, нежели у других?» Доярки посмеялись: потому и рожает справно, не успеваем считать детишек. «Пусть и меньше надаивает, а молоко жирнее», — твердил заведующий. Пошумели, поговорили, вроде — с новенькой спрос невелик, вот с наше побегает, нас достанет, тогда поглядим… С одного маху и гвоздь не вобьёшь.

— Точно. Где женщины гурьбой, то шуму… — согласился Вениамин. — До недавней поры в школе, в которой работаю, учителями были одни женщины. Начнут делить «часы» — кому больше, кому меньше — хоть убегай. На меня — ноль внимания. И вот появились беженцы с юга, среди них учителя. Нашего брата в школе стало шестеро, и женщины поутихли. Если спорят, то шёпотом.

— Хороши хозяюшки: жадают и жадают… — по-своему поняла Агафья Вениамина.

— Тёть, что с подругами, забыла о них.

— А-а, в тот день, Веня, они возвращались домой вместе. Твоя мама выговаривала с обидой, будто Мария скрыла какую-то тайну, потому доярки и осмеяли, не постыдившись их деток.

Мария успокаивала подругу, мол, зря испугалась, в лобовую поняла слова заведующего, вовсе не укорял её, а хвалил. Твоя мама и слушать не хотела.

Тогда Мария встряхнула её вопросом: помнишь, милая, из-под носа увела Семёна. Свою боль не выказывала, сама переносила и вынесла… Торопились сыграть свадьбу летом, как бы жених не раздумал… Никогда свадьбы летом не играли, а они разом собрали.

В тот день, Веня, Светланина мама пошла подоить свою корову, стадо отдыхало на Пчельнике. С утра примаривало к дождю. Мария думала, какая счастливая Таня, что свадьба в дождь…

— Выходит, тётю Машу не приглашали на свадьбу?

— Ох, Веня, раньше молодёжь делала вечер накануне свадьбы, потом к жениху носили рубашку… веселились наособицу.

— Да, нынче всё перемешалось и перепуталось, — пожалел Венька.

— Вот, с полным подойником Маша жалась к лесочку, не увидали бы наплаканных глаз… Когда же услыхала перезвон колокольчиков свадебного поезда, Мария упустила подойник. Пальцы ослабли и выронила. Молоко всё бы расплескалось, коли не успела перехватить. Пока приходила в себя, ливень обрушился. Закрывала собой подойник напрасно — до краёв наполнился дождевой водой. Оставшееся молоко посинело, как небо после убежавшей грозы.

— Да, дела сердечные. Как с ладони сдула секреты, — довольно проговорил Веня, смутившись. И подумал: «Выходит, мама любила отца. А он?..»

— Светланина мама идёт сюда, — предупредила Агафья.

— Вижу.

Мария вошла тихо. Рассеянно поглядела на хозяйку и на будущего зятя, и, точно зная, о чём они только что вели беседу, обратилась к обоим:

— Почтариха сказала, матушка письмецо прислала. Приедет на свадьбу?

— Нет, не обещает, — сказал Венька, опустив глаза. — На, почитай. — Он положил письмо на стол поближе к Марии.

Она поглядела на письмо вскользь. Улыбнулась по-доброму, как обычно делала, словно готовилась хорошую новость сообщить, и вздохнула, жалея, что такая неразговорчивая.

— Подруженька пишет, чтоб ты не обижалась на неё. Меня просит с жениховой стороны посидеть за мать, — не умолчала Агафья, удивив Веньку прозорливостью.

— Будто без неё и не знаем, — живо отозвалась Мария. Глаза её подобрели, новость обрадовала. — Потомится на чужой-то сторонушке, соскучится… Что-то наизнанку памятлива? На косяке карандашом помечала дни, когда бранились. Я скоро отходила, как говорится, отпотевала, а она… В войну-то зимовали одним домом и столом.

Агафья попыталась прервать её, но Венька, украдкой от Марии, дал знать тётушке погодить.

— У них домок из тонких бревёшек всквозь промерзал. Семья — Таня, Маня, Валя, Саня… не перечесть… Отец на фронте, одни бабы. Дров — ни полешки. А зимы лютовали — воробушки замертво с карниза падали. За версту слыхать было хруст снега под ногами.

У нас тятин отец, дедушка Вася, управлял домом не хуже молодого мужика. Дров запасал, помню, зимы на две. Сказал маме: не замёрзли бы соседи-то, в валенках и полушубках спят, пусть к нам идут — так и так их ребятишки целыми днями у нас торятся. И корове пора телиться, не проглядеть бы… В нашем доме всем места хватит.

Так и сделали. Перезимовали вместе до пятидесятого года. Моя мама хозяйничала у печи. Татьянина мать, тётя Вера, любила за коровами глядеть. Мы с Татьяной спали на одной кровати, одевались одним одеялом, и праздничное-то платье попеременно с нею носили. Ой, слов не найти, как дружно жили… Надо бы раньше сказать детям, что на Татьяну-то больно-то и не сержусь, она горяча была всегда. И тогда ей уступала. Помню, тятя с фронта пришёл — вовсе не отдыхал, с мужиками съездил за Урал валенки валять, заработал деньжат. Материи привёз на платья. От радости глаза разбегались. Правда, он маленько прогадал с платьевым отрезом, как раз на одно платье хватило. Татьяна расстроилась, из дому убежала, дверь не прикрыла. Тётя Вера постыдила её: разве упомнишь, сколько надо, купил на глазок… Скажи «спасибо» , живём в тепле, за одним столом кушаем. Моя мама видит, — нехорошо получилось, укорила тятю, а он лишь руками развёл. Спокойный был.

— Ты вся в него, — напомнила Агафья, пытавшаяся остановить Марию: не говорила бы о Татьяне при сыне.

— Мама умела кроить и шить платья, кофты и рубашки, всё село обшивала… Из того отреза выгадала нам с Таней по платью. Как сумела, ума не приложу. Нарядила нас и сказала: голо, голо, а луковка во щи есть.

— Они и летом у вас домовали? — взволнованно спросил Веня.

— Нет, на лето уходили в свой домок.

— Вот Маша и рассеяла туман… Да, Веня? — подхватила Агафья, чтоб успокоить обоих.

…Паранин Иван попал под амнистию. Но жить в родном селе не осмелился, уехали в недалёкий совхоз, поближе к средним дочерям.

Прошёл год, как Агафья прожила без соседей. Накануне дня рождения напекла сдобных пресных лепёшек. Блюдо с ними поставила на стол к стеклянной банке с козьим молоком, накрыла чистым полотенцем. Утром должны приехать Веня, Света и Никитушка.

1983 – 1993 гг.

Соседи: 2 комментария

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *