Таня-Даня

image_pdfimage_print

Повесть

Как только в первые мартовские дни запахло весной, Татьяна Даньшина твёрдо решила съездить на денёк в город. От племянницы больше года не получала писем. Не случилось ли что? Неужто обиделась?

По паспорту она — Татьяна Филипповна Простякова, но сельчане зовут её по-девичьей фамилии, и то укороченно — Даня. Даня, так Даня, лишь бы зазря не хаяли. Да и не за что.

Вечером она забежала к соседке Марфуше, с порога сказала:

—Завтра поеду в город, поглядишь за живностью.

—Одно солнышко закатилось, другое взошло! Сроду ты красная, как горшок из печки, — похвалила Даню полногрудая Марфуша.

—Мороз, соседушка, колючий, как перец. И не старуха какая, хоть год на пенсии. Орехи, чай, знаешь, грызу шибче белки. У многих баб полон рот железных зубов, а у меня, слава Богу, родные светятся, — скороговоркой сказала Даня и щёлкнула пальцами по зубам. — У вас, слышу, всё время сверчки трещат, прямо завидно. Мои с осени куда-то подевались. К вам, и наверное, мигрировали? Тоже к народу тянутся. Им со мной скучно. Или часов-ходиков испугались, стучат и стучат.

—А меня сводит с ума твоя красная герань. Бутоны видны через двойные стёкла с инеем, — позавидовала соседка.

Нынче она весёлая. Неделю назад корова Зорька отелилась двумя слабенькими бычками. Опасались — пропадут, а они вон в чулане переступают неокрепшими копытами, мало того, третьего дня, изжевали полотенце. Хозяйка поохала, похлопала руками по своим крутым бедрам, потужила об импортной покупке, потом без обиды ласково погладила бычков, а новое полотенце повесила подальше от телят.

Если Марфуша с засученными рукавами, считай, не до разговоров. Держась за дверную ручку, Даня второпях повторила, мол, завтра едет в город, посмотрела бы за живностью.

—Что заладила? Поезжай без оглядки. Погляжу, не беспокойся, — заверила соседка, одновременно похвалила: — Когда в Москву летала, ты вела мой двор не хуже собственного.

…Даня нарочно пораньше легла на печь, чтоб хорошенько выспаться и встать бодрой. Но сон не шёл, до полуночи не сомкнула глаза, с боку на бок крутилась. Вспомнились послевоенные голодные годы, маялась с больными лёгкими. У каких только врачей не побыла, но без лекарства все признавались в бессилии помочь. Один врач дал домашний адрес знакомого аптекаря — вдруг найдётся лекарство. И напрасно ходила на дом, он запросил большую сумму, а если нет таких денег, можно драгоценности…

Её будто ударили — покачнулась, но сумела спокойно попрощаться. На улице почувствовала на лице жар, какой испытывала возле печи, когда с дядей работали углежогами. На ветру чуть не задушил кашель. И куда жар подевался, стала мёрзнуть. К базе, где рассчитывала подыскать попутную машину, почти бежала — и согрелась. На тихой улочке, от которой до базы — рукой подать, лепетала себе под нос: «Разве стóящее лекарство избранным и богатым? Значит — как кошке хворой, самой добывать около своей избы или за околицей села. Кошка Мурка, после собачьей трёпки, всё лето пропадала в лесу, накушалась целебной травки и вернулась домой здоровой».

У ворот базы в очереди за товаром стояли «полуторки» разной свежести — новые и старые, некоторые побитые на фронтовых дорогах. Лишь одна из них шла в сторону Тагая. Шофёр пообещал взять Даню. Недолго думая, пока машины загружаются, Даня опять побежала к аптекарю с библейским именем, но его квартиру не нашла, словно была у него во сне. Она хотела предложить нательный золотой крестик с серебряной цепочкой, доставшиеся от бабушки поповны.

Пожилой шофер «полуторки» чуть не уехал один. Дождался попутчицу, поглядел на неё косым взглядом, спросил:

— Сударыня, с фронта ждёшь папашу, брата или жениха? Или какая хворь поедом ест? Лица на тебе нет.

Даня поплакала и без утайки рассказала о своей беде. Шофёр надолго притих, на неё вовсе не глядел. За городом подал голос. Точно напевая, стал перебирать названия знакомых сёл и деревень. У Тагая вскрикнул:

— Повезло, сударыня, вспомнил село, в котором живёт мудрый старик-лекарь. Свою бабу с женской хворью возил к нему, да опоздали… А тебе — время! Нет-нет, не отчаивайся, шея-то, гляжу, зря, что ли, покраснела. Пока бродит сила! То село недалеко от твоего, добежишь. Удачи, милая, и жениха справного… Ох, да где они…

Даня дорогой не заметила, как развязался полушалок, а нижний платок сама развязала, спустила на плечи и открыла шею. После слов шофера она пальцами скользнула по правой стороне шеи и наткнулась на цепочку. «Господи, благодать-то какая, удержалась от греха, чуть не лишилась крестика», — пролепетала. Мигом повязалась, хотя в кабине было тепло.

…Накануне, прежде чем пойти к старику-лекарю, Даня помылась в избе. Оделась во всё чистое и сухое, длинные волосы с головы спустила и расправила по спине и близко встала у натопленной голландки. В глаза бросилась полуоткрытая и незапертая избяная дверь. Скорее выскочила в полутёмные сени: и сенная дверь незапертая. Тело обдало холодным ознобом при мысли: не дай Бог кто б зашёл без стука, а она — в чём мать родила, хотя к ней заглядывали лишь родные тётушки, подруги и соседка Марфа. И им бы не показываться на глаза в такую минуту — начнут корить: или баня тесная? Она заперла обе двери и помолилась: «Боже, прости мне грехи и прегрешения мои, очисти меня, вразуми меня!»

А если бы Мишке Простякову пришло плутоватое желание постучать в её окно, мол, девка одна… В магазине недавно зубоскалил не зря:

—Мука в мешке заклёкнет — не жалко, новую намелят. Таня вон пропадает…

На этом слове его отвлекла продавщица, Мишина двоюродная сестра, а Даня подумала: «Неужели прознал о хвори? Зачем же пожалел прилюдно?»

Простяков, нахмурившись, добавил:

—Таня, палец на руке оттяпаю, лишь бы приветила.

Она в долгу не осталась, съязвила прибауткой:

—Голова, как у вола, а всё кажется — мала.

Кузина засмеялась. Даня недоумевала: то ли над прибауткой посмеялась, то ли над оконфуженным Мишей?

Простяков посмотрел ей в глаза умоляющим взглядом и говорящим об одном: что это мы мучаем друг друга?..

До села, в котором жил старичок-лекарь, Даня хотела идти по жнивью — покороче путь, но на полях появились трактора с плугами, и свернула на дорогу. Ей пришлось проходить мимо трёх кладбищ: своего села, соседнего и дальней деревушки; возле каждого останавливалась, крестилась и читала молитвы. «Господи, и на чужих кладбищах много новых крестов. Наверное, и в этих сёлах от ран раньше времени умирают фронтовики», — подумала она, закрыв рот ладонью, сдерживая рыдание.

На окраине чужого села Даня поравнялась с мальчиком лет десяти-двенадцати, везущим на маленькой таратайке на железном ходу сухой орешник. Она взялась было помочь ему, но он, сощурив золотушные глаза, упёрся и прошепелявил:

—По пологому овражному склону поднялся, а здесь — раз свистнуть.

Даня позавидовала его смелости, поэтому вдвойне стало смешно над своей трусостью. Всю дорогу шла с оглядками и со вздохами, точно воровка. Может, и хорошо, что горевала, — зато не заметила, как пятнадцать километров пробежала, усталости не почувствовала.

Она спросила мальчика, как найти старика-лекаря. Мальчик запальчиво ответил:

—Колдуна-то? Идите, идите, идите… Уткнётесь в дом с остеклённой верандой.

Даня подала ему яблоко, велела помыть или почистить.

Издалека заметила старика в окнах веранды, словно тот ждал её. Спросила:

—Сюда ли торкаюсь? Копышовский шофёр подсказал обратиться к вам.

—Верно, верно, дочка, он утром заезжал, — ответил хозяин и, показывая на избяную дверь, подталкивал гостью с приветливой скороговоркой: — Заходите, заходите, заходите…

В избе из двух комнат и кухни с русской печью (без печурок для варежек и без приступка) было светло и чисто.

Солнечная ослепительная белизна, проникавшая в широкие окна с чистыми стёклами, в комнате рассеивалась и поглощалась свежей побелкой, белым потолком, белыми занавесками, белой постелью и белой скатертью на столе. И хозяин ухожен доброй и любящей женской рукой: в неношеной белой рубашке-косоворотке, в новых суконных брюках; с подстриженной седой бородой. И улыбка у него лучезарная: смеялись и глаза, и щёки, и лоб…

Когда он попросил Даню подойти поближе к окну и раздеться до пояса, чтоб прослушать трубочкой, то перехватил её пугливую оглядку на дверь.

—Дочка, не тушуйтесь, мы одни. Дверь веранды заперта. Если смущаетесь, то перейдём в переднюю, там посветлей и потеплей.

Даня разделась, закрыла руками обнаженную грудь и повернулась к старику спиной.

—Дочка, я — фельдшер и акушер старой школы, при царе учился и начинал работать… Полувековая практика показала: женские страдания не изменились — что у барышни, что у комсомолочки… Нет-нет, ваше смущение не обижает, напротив, вызывает сочувствие. И напрасно сняли крестик. В двадцатых годах слышал частушку: комсомольца любить — надо измениться: крест на шее не носить и Богу не молиться.

Даня про себя ругнула свою осторожность: «На божнице оставила. И в пути молилась впопыхах, сбивалась… Мальчишка правильно назвал старика-лекаря колдуном».

Фельдшер прослушивал гостью долго (так ей показалось, так как грешно подумала: поможет ли древний старичок, коли врачи отмахнулись? Может, ничего страшного, потому и отмахнулись?). Он пальцами помял у нее под подбородком и под мышками.

—Дочка, не замужем? — спросил неожиданно.

—Пока нет.

—Жениха выбрать мешает гордыня? Хорошие-то парни полегли на фронте. — Помолчав, добавил: — Молодые матери жалуются на пустую грудь — младенца кормить нечем. Откуда быть молоку, если поесть нечего. А впереди — долгая зима и голодная весна… Надежда на травку, на листья и на молодые побеги клёна и липы. По-моему, вы будете молошной матерью! Прежде крестьянку с такой грудью брали в господский дом кормилицей. Господ выкормили, потом и распылили по белому свету.

Даня смущенно спросила:

—Можно одеваться?

—Да, пожалуйста, — живо ответил старик.

—Или замужество поможет мне? И кому слабая нужна. И зачем золотушных рожать. Дети умирают в зыбках, — вырвалось у неё прискорбно.

Даня ждала, когда старик скажет что-то о её хвори, но вместо этого он задавал отвлекающие вопросы, как и городские врачи заминали правду либо оговорками, что лекарств нет, либо шутками… Но если лекарства недоступны, тогда зачем больница заполнена больными? Её же вовсе не держали, пока не сбежала. И стариковские намёки о замужестве не пустые, наверняка не все так плохо, иначе бы не завёл речь о женихах, о которых она стыдилась думать. А не сватать ли собирается за какого-нибудь своего внука?

—Год назад, если не запамятовал, из вашего села прибегали весёлые парни: Федя и Ваня, — вспомнил старик-лекарь.

—Зачем они приходили? — настороженно спросила Даня.

—Просили погадать на руке или на картах, какую девку в жёны взять. Посоветовал жениться на той, какая ляжет на сердце. Федя похвастал: все девки без ума от него, аж в глазах рябит. Спросил обоих: сами любят ли? В ответ они посмеялись.

Даня чуть не открылась, что парни ей хорошо знакомы.

—Они обещали показаться с невестами, да… — старик развёл руками. — Поженились, никак.

Даня подумала: с Фёдором дружили с малых лет, полюбили и привыкли. А побыл он в рабочем посёлке в гостях, погулял с фабричной девкой и разминулись. Вскоре женился на приезжей, укатили в далёкий край — ни слуху ни духу…

Старичок велел Дане поймать в его хлеве рябую курицу и выдернуть перо из правого крыла. Она не сразу решилась — не блажит ли хозяин? Но раз пришла за помощью, будь добра — терпи, успокаивала себя. Ловила единственную рябую курицу (другие были либо белого, либо коричневого цвета), и перо вытащила без жалости, словно из крыла забитой курицы, лишь поскорее исполнить волю колдуна. Не пугали и слухи: кто-де не поверит стараниям старика-лекаря, тот не поправится.

Старика обрадовала Данина проворность. Он взял у неё перо и попросил подождать у русской печи (мол, плясать начинают от печки), сам закрылся в передней. По ходикам заметила: ждала полчаса.

—Дочка, попадётся первый перекрёсток, это перо бросьте через левое плечо. Время нынешнее — не пожелаешь и врагу, потому здоровье вдвойне дороже. Вам можно подлечиться своими средствами: кушать сметану, сливки, масло сливочное, утиный жир… С постом повремените, Господь допускает. Не мешало бы медвежьего или барсучьего сала. В лесном селе проживаете, наверное, барсуки водятся? Зверя лучше поймать осенью, с нагулявшим жиром.

—Так просто! — прервала его Даня и, разволновавшись, всплакнула. — Как вас поблагодарить? Думала прибраться в вашем доме, да, гляжу, здесь хозяйничает женская рука. Молиться буду за вашу доброту и прямоту.

—Лучшая плата — окрепнуть, жениха толкового подыскать, деток нарожать. Мало ли забот у женщины.

—Спасибо! Хочу спросить: как вас зовут?

—Дедушкой и зовите, не обижусь, — упрямился он. —Земляки заглазно кличут колдуном, особенно те, кои у меня не лечились.

—Ой, Господи, зачем себя так? — взмолилась Даня. Подумав, добавила: — Вам знакомы слабые места в своём организме, по ним судите о чужих, потому глядитесь свежо и бодро.

—Благодарствую, дочка! Вот и полечили друг друга.

На западном небосклоне почернело, ветер утих. Даня боялась попасть под дождь, на открытом просторе негде укрыться. По дороге подобрала палку из клёна, до блеска отполированную чьей-то рукой, похожую на подожок или на посох. Час назад она не видела её на дороге. Не заворожили ли палку, чтоб она подобрала? Даня брезгливо бросила находку, так сказать, от греха подальше. С чужим добром, пожалуй, и дедушкино напутствие окажется напрасным и пустым. А перекрёсток всё не попадался, где бы через левое плечо метнуть перо, которое держала под кофтой. Повернув к взгорку и, вышагивая по горбу оврага, на дне которого поблескивал ручеёк, услыхала фырчание лошади: кто-то догонял её на подводе. Про себя прочитала «Живые помощи» и покаялась, что избавилась от кленового посоха. Поднималась по отлогому взгорку со страхом, но всё равно не оборачивалась.

—Таня, какими судьбами? — услыхала голос Миши Простякова. И куда испуг подевался, легче пошла. — Не ожидал встретить тебя на просторе. Садись рядышком, в ногах правды нет. — Он направил к оврагу, отчего лошадь пугливо вздёргивала головой, тараща глаз на возницу с немым вопросом: куда, мол, правишь? опомнись.

Даня пожалела лошадь:

—Ох, бедная, лоснится от пота, пена на губах… Чай, гнал во всю прыть? Убери мундштуки-то, губы рвёшь.

—Таня, всё в обиде? Неужели злопамятна? Ну, садись же. — Михаил соскочил с телеги и остановил Даню за руку. Крупная и рослая, но рядом с ним она стала на голову ниже ростом, не угнаться за Мишей. Её покорное молчание ошеломило Простякова, сразу же для Дани постелил соломы, рогожные мешки и брезентовый полог сложил у передка стопой, чтоб ей было на что облокотиться. Удовлетворил её просьбу, разнуздал лошадь.

Когда она села на телегу, то пришло: «Боже, Мишка хоть и смеётся порою надо мной, но кроме него никто не называл Таней, даже пропавший Федя. И соломки постелил, точно узнал о моей хвори».

—Таня, если не секрет, что за нужда погнала в непогодь? — не молчал Михаил. — Случайно, не к старику-лекарю ходила, вроде о Феде узнать? — вслух гадал.

—Туча какая надвигается, — сказала она в ответ. И поёжилась.

—Не бойся, в Дубёнках остановимся или укроемся мешками и брезентом. В летние ливни спасали.

—Сам-то куда ездил?

—На белую мельницу отвёз мешок пшеницы.

—Ой-ой, богато живёшь! — воскликнула Даня. И весело пропела: — Ехал Миша из Казани, продавал муку возами: кому пуд, кому два, кому пуда полтора.

Притихший Михаил подумал: «Девка не в бровь, а в глаз попала: Федя-то в Казани проживает. Чует сердце, что он где- то близко».

—За вашим порядком усады никто саженью не размерял, сколько захотите, столько и засеваете. Мой же усад упёрся к лесу, земля каменистая, не разгонишься, — жаловалась. Мгновение помолчав, озорно спросила: — Жениться, никак, собрался, мука-то белая понадобилась?

—Таня, не ускользай от моего вопроса.

—Сам не ускользай.

—Хочешь, вечером пришлю сватов, — неожиданно заявил громко, даже лошадь заплясала и рванулась.

Когда Михаил успокоил лошадь. Даня, смеясь, ответила:

—Не о том говорим.

—Таня, магазинная шутка неспроста…

—Думаешь, мне легко было в отместку отвечать? Видела, ты тоже обиделся, — прервала Даня. — Ваш брат с умыслом чудит… Конечно, легко осмеять девку, у которой никакой защиты и опоры, кроме подушки, тяжёлой от слёз… — Михаил круто повернулся к ней, но Даня отвела глаза. — У подруг, у коих отцы и братья вернулись живёхоньки, одна заботушка — сундуки набить, чтоб замуж выйти за хорошего парня. Многие и удачно повыходили! У Тони Лёвушкиной отец и брат с валки не вылезают, посылки шлют издалека. Да, Миша, что не соберёшься на валку?

—Ну, наплакалась? Гляди-ка, сникла. Не нравятся твои слёзы. Не к лицу они тебе.

—Пока живая, вот и плачу.

—Ты совершенно другая!

—Какая? — спросила Даня. Лишь сейчас заметила, что от взаимных вопросов и ответов жарко стало.

—В магазине был раздосадован не на твою прибаутку-частушку. Перед твоим приходом рассказал анекдот, присутствующие дружно посмеялись. До веселья ли? Покорились неведомой силе: сообща жить бедными и нищими, сообща осмеять человека…

—При мне, Миша, только продавщица Куркова посмеялась, — вспомнила Даня, кутаясь: опять подул встречный западный ветер.

—Ладно, Таня, наскучили намёки. Слушай, сядь за мою спину. — Она покорно пересела, как он попросил: теперь ветер не задувал.

—Миша, напуганы мы. Ты тоже не храбрись, не разбрасывайся анекдотами прилюдно. На днях вспомнила наших мужиков и парней: восемьдесят два человека не вернулись, Кои приползли, те умирают друг за дружкой. Нынче бросилось в глаза: на кладбище больно много новых крестов, скоро от дубравы останутся одни пеньки. Без них наше будущее будет ненормальным. Уж не говорю о детях подруг.

—Считаешь, зря воевали?

—Больно дорогой ценой досталась победа. Слава Богу, ты выжил и имеешь возможность жениться и детей нажить.

—Зачем, коли будущее сулишь не слаще нынешней жизни? И сватов моих не хочешь принять.

Лошадь шла спокойно. Михаил перехлестнул вожжи на конце доски и повернулся лицом к Дане, невесело уставившись в её карие глаза. Положив руки Дане на плечи, медленно, словно вынуждая её на покорность, потянулся к губам.

Она закрыла свои губы ладонью и проговорила:

—Разбойник Миша, неладное задумал в чистом поле? Меня нельзя целовать. И без твоей спины знобко. — Он по-прежнему молча разглядывал её лицо и, словно не веря этой близости, кротко улыбался. — Моя бабушка, помнишь, чудная была, — не молчала Даня. — Гости сойдутся, начнут целовать её, а она шуткой отбивается: не люблю-де эти нежности, лучше косяк целуйте.

—Ты ведь не бабушка, — промолвил Михаил и губами коснулся Даниных губ.

—Поехали, поехали… — отбивалась она.

Минутой позже, смеясь, будто ничего не произошло, Михаил вспомнил:

—Мой дед, бывая в гостях у твоей бабушки Дарьи, на её шутку отвечал: Дарьюшка, вот угостишь вдоволь, тогда и косяк поцелуем. Любил он её, правда, безответно.

—Ой, выдумщик! Не было же такого, — смеялась и Даня, плотнее прижавшись к спине возницы.

—Ну, мне с фокусами Фёдора не потягаться, — с усмешкой укорил Михаил, мысленно одёрнув себя за легкомысленные намёки, на ребячество смахивало.

—Не поехать ли нам шибче, вот-вот тучи накроют, — с обидой в голосе подгоняла Даня, чтоб замять разговор о Фёдоре. — Мой фокус, Миша, знаешь какой? Хотела старика поблагодарить за добрый совет, а он имя своё не открыл.

—Ивана Матвеевича Волнухина вся округа знает, — живо подсказал Михаил. — Фёдор неделю бегал к нему. Ванёка Земсков был провожатым. Разве забыла, как после того путешествия они оба спешно поженились и уехали. И не пригласили на свадьбу.

—Что обижаться? Скомкали гуляние, — застарывалась Даня, хотя в недавней надежде сомневалась изначально. Беда была в том, что терпеливо выжидала урочного часа, в чём и раскаивалась теперь.

—А без Фёдора ты просто-таки окаменела.

—Ох, Миша, мне бы твою заботу, — расслабилась она от его жалости. — Ходили дружки к старику-лекарю или не ходили — их дело. Главное — вовремя поженились! — рассудила.

—По твоему, они зачем бегали к старику? Учиться самокрутку крутить? — запальчиво вопросил Михаил, раздосадованный Даниным намёком о своевременной женитьбе дружков, вроде он-де пока в бобылях, как никудышный, хотя и самой давно пора замужем быть.

—Миша, откройся, если знаешь причину их беготни.

—Тебе же всё равно.

—И правда, — со вздохом сказала и отмахнулась Даня, понимая, зачем Михаил «зацепился» за Фёдора. В разговоре позабыла о своей беде, словно не от старика-лекаря возвращалась, а из гостей с парнем. Одним словом, Миша отвлекал от скорбных дум.

—Слушай, Таня, старик-лекарь не дал куриное пёрышко? — допытывался Михаил.

—Господи, или за печкой сидел? Сама ловила курицу и сама перо выбрала, — с пугливым недоумением призналась она.

—Фёдор с Иваном таились, таились с походами, но сороки разнесли, — не унимался Михаил.

—Что за секрет? И ты не таись.

—Тебе не положено знать. В общем, если разжилась рябеньким пёрышком, вон подъезжаем к первому перекрёстку. — Он остановил лошадь.

—Объясни, пожалуйста, откуда вызнал? — Даня не могла отойти от телеги, будто остолбенела.

—Иди, иди, подглядывать не стану, потом догоню.

Соучастие Михаила обрадовало Даню, одновременно насторожило, поэтому свою тайну она уже не стала считать святой. И отступать было некуда, уж больно о многом узнала за полчаса пути с Михаилом. Слава Богу, пёрышко не сломалось, когда отбивалась от возницы. И, перед тем, как бросить перо через левое плечо, сбивчиво прочитала молитву: «Ангел Божий, святой мой хранитель. Мя здесь просвети и от всякого зла сохрани, ко благому деянию настави». Бросив же перо, которое упало в метре от неё, быстрыми шагами удалилась от перекрёстка.

Когда бросала перо, читала молитву и отходила от перекрёстка, то позабыла о Михаиле. Вспомнив же о нём, оглянулась: Простяков махал рукой, давая ей знак подождать. Он подъехал к Дане в тот момент, когда она поправляла вывалившуюся косу из-под платка. Пока её руки были на голове, Михаил успел обнять и поцеловать Даню. Между тем, лошадь отшагала от них шагов на сто, и они, смеясь, еле догнали подводу. Когда вновь (спина в спину) уселись на телеге, Даня поправила косу.

—Миша, сейчасных разбойников, по правде сказать, не чтут. Это прежде они молились в монастыре, а после оставались в нём. Нынешним негде покаяться, — заговорила она, еле отдышавшись.

—Нынешние невинные грешники на лесоповале причащаются, — ответил Михаил.

—Ой, Миша, осторожней. Куда разогнал лошадь? — испуганно возопила Даня. Михаил и не гнал лошадь, она шла спокойно, поэтому не удивился Даниному окрику: про себя думала об одном страхе, вслух предупредила о другом. — От перекрестка отдалилась, а тебя — нет и нет. Обещал догнать, сам замешкался, — досказала.

—Смотрел на драку чертей из-за пера. Ты оглянулась и черти исчезли…

—Ох, неужто и я колдуньей стала? Тебя же черти не испугались, — протараторила Даня. Она поднесла ладони, сложенные лодочкой, ко рту и подула на них, словно согревалась. «Не передал ли старик мне этой власти? легко и весело возвращаюсь. Мама поругала бы за гадания пером», — подумала.

—Таня, мне нужна жена, близкий человек, семья, наконец… И женой моей скоро станешь ты, — признался Михаил.

—Девку можно сгубить и лаской. Лучше бы ты мимо проехал.

—Замечательно, Таня! Значит, оттаяла! — ликовал Простяков, отчего лошадь пугливо запрядала острыми ушками.

—На строительстве железной дороги нами верховодил близорукий добрый старикашка, постоянно подбадривал нас присловьем: родные и милые девушки, ничего страшного, ничего страшного… Так и ты волнуешься.

—Таня, я похож на старикашку? Поджилки не трясутся, — шутливо высказал Михаил.

—И меня пойми: привыкла к одиночеству. Бабы в глаза говорят, вроде качусь к старому девичеству.

—О девке лучше судить парню, — озлился Михаил. Остановив лошадь, спросил: — Что тебя беспокоит? Не зря у старика просидела больше часа.

—По-моему, война выбила из тебя ребяческую удаль. Потому доверю. И не боюсь, если перескажешь близким.

—Таня, мы пусть и втроём, но лошадь промолчит.

То ли от воздуха, напоённого легкой влагой от далёкой тучи, нависшей над дальними полями, то ли от весёлого возвращения домой, а может быть, от близкой надежды на скорое замужество, Даня почувствовала прилив силы. Два-три раза глубоко вдохнула и выдохнула — и в дыхании почувствовала легкость. Поэтому заколебалась: открываться ли Михаилу? чего доброго, откровением погубит его планы.

—Таня, не любишь же молчать, — будто подслушав её раздумья, проговорил Михаил, слегка толкнув Даню в спину.

—Знаешь, в областной больнице врачи слушали и слушали мои лёгкие, потом в правом лёгком рентген обнаружил сумерки… Полежала, нагляделась на хворых людей и сбежала. Меня и не удерживали. Так что, разбойник, не прикасайся ко мне.

—Ошиблись, чай? — засомневался Михаил. — Вряд ли бы дали убежать. — И построже спросил: — Старик-лекарь обнадёжил чем?

—Наказал нажимать на богатую пищу, ну и… — она хохотнула, — убить медведя, после попить его сало. Если медведя не повалю, надо найти замену — полосатого зверя.

—Полосатый бросил тебя. А медведь — это я!

—Кроме шуток, Миша, — присмирела Даня.

—А-а, речь о барсуке, — оживился Михаил. — На днях попробую поискать полосатого. Пока же полечись овсяным отваром.

—Как им пользоваться? Я овса-то не добилась.

—Спрошу у матери, после передам тебе. Овса тоже принесу.

—Спасибо, Миша. Только не заходи ко мне.

—Таня, время бежит не в нашу пользу. Напрасно боишься неизбежного, — задумчиво, а потому, как почудилось ей, неуверенно постращал Михаил. Мало того, ей показалось, он будто знал о её хвори.

—Миша, от слабости качаюсь, точно вон та сухая травиночка, — стращала и она, плотно прижавшись к его спине. — Пока не гожусь для семьи. Лучше поездим-ка по полевым дорогам, конечно, мимо сёл и деревень, чтоб никто нас не видел, — смело, словно от отчаяния, предложила, не боясь осуждения возницы.

—А я не собираюсь скрываться. Всё равно узнают о нынешнем уединении.

—Правильно! Но сначала попить бы барсучьего сала, тогда… — она поднялась на колени и кулаком постучала по его широкой спине. Сейчас лишь пришло в голову: он и вправду похож на медведя. Уверенней досказала: — Тогда соглашусь!

—Таня, от кого-то слышал: каждая невеста для своего жениха родится.

—Вон как! Господи, засластил словами и отступать некуда.

***

…Даня всматривалась в незамёрзший уголок стекла наружной рамы: ночь лунная, кое-где горели звёзды.

В народе говорят: мартовский холод — коровий рог сшибает, а в городе побывать надо.

Утром еле-еле разглядела соседний дом. Густой туман, как банный дым, окутал улицу.

По радио сообщили: ночью опустился лютый мороз, днём ожидается ясная погода и оттепель.

Туман вспугнул Даню, а сообщение о погоде взбодрило.

—Мурка, уйдёт туман, правда? — обратилась она к старой кошке.

Кошка, точно в ответ, сошла с тёплой подушечки на сундуке у квадратной голландки, потянулась с ленивой позевотой и потёрлась о хозяйку.

—Мне б твоё счастье, — сказала Даня. И посмеялась над глупой завистью.

В новую кожаную сумку положила мешочек с тыквенными зёрнами и утиную тушку. Тыквенным зёрнам, высушенным на жестяной плите в русской печи, радуется Светка, дочка племянницы. Сама племянница стыдится забавляться семечками. Зять с улыбочкой скажет «спасибо» и спрячет зёрна в карман, чтобы назавтра угостить ими сотрудниц своего отдела. Сыночек племянницы служит пограничником. Тот тоже любит щёлкать семечками.

Своим детям — Мишеньке и Людочке — послала тыквенных семечек недавно. Вскоре и они прислали две посылочки с гостинцем. Ох, сколько раз наказывала не присылать посылки, ведь у неё всё своё есть — родное, самой выращенное. Но деваться некуда, выставила заморские фрукты — в избе пожелтело, будто на столе лежали одуванчики. Когда представляла детей, то, чтоб лукавая гордыня не обуяла материнскую душу, что её дети самые счастливые и благополучные во всём белом свете, она молитвой просила Господа сжалиться и избавить от навязчивой мысли.

Даня достала из сундука шкатулку с орденами: Трудового Красного Знамени, «Знак Почёта» и Трудовой Славы всех трёх степеней. Сначала поочерёдно примерила их, затем прикрепила к бостоновому пиджачку от костюма. Глянула в зеркало и с укоризной подумала: «Зря надела, с ними построжела, а надо быть или казаться попроще…»

С орденами на груди она ездила в город лишь на совещания. С наградами к родным не заходила. Племянница остра на язык, сразу же скажет: «Одна ты, что ли, работяща? Остальные тянут волынку…»

Шкатулка была с двойным дном. Даня вязальной спицей нащупала крохотное отверстие в донышке и просунула спицу до упора. После звонкого щелчка — Даня быстро вытащила спицу — пружина легко подала донышко к стенке: на бархатной обивке второго донышка открылись ордена и медали мужа.

Когда-то она прятала шкатулку с орденами на подловке: разорила колено печной трубы и на внутренних выступах неровной кладки приладила и замазала глиной шкатулку, затем заложила кирпичами.

После ареста мужа к Дане дважды приезжали люди из района, коих приводил, конечно, по долгу службы, секретарь сельсовета Алексей Палголин. Должны бы вызвать в район, но следователи приезжали на дом? Не Миша ли упросил пожалеть беременную женщину? Она ходила со вторым ребёночком, может, потому Людочка родилась слабенькой и болезненной, еле-еле выходила. Один следователь ретиво старался выведать у Дани о пропавших орденах мужа. Сначала недоумевала: следователь либо с похмелья шутил, либо подвела малоопытность — ни с того конца начал допрос. Невольно вспомнила предшественника: неделю назад Палголин приводил худенького, тощенького и желтолицего мужичка с застенчивым и кротким взглядом близоруких глаз. Спрашивал тихо и вежливо. Хоть ничего не добился от неё, все равно извинился за беспокойство. После одному Палголину сказала:

—Ох, вежливый, а боюсь его.

—Он мягкий намеренно. Но ты держишься молодцом! И впредь не поддавайся, между нами говоря, — сочувственно поделился Палголин.

Второй нежданный «гость» — малый разбитной. На Данин высокий живот глядел въедливым и колючим взглядом, с полных губ не сходила блудливая ухмылочка — вот-вот скажет что-то грубое и сальное… Так и вышло. Кивнул на её живот и хмуро спросил:

—Наигралась и насладилась, красавица, на горячих кирпичах русской печки? Не подумала, от кого родишь? Дети будут страдать и проклинать вас. Дело-то у хозяина сурьёзное.

Даня прервала его надсадный и хриплый голос:

—Господи, есть ли у тебя мать? Сколько живу, но не слышала, чтоб над беременной смеялись.

Палголин из-за спины следователя давал Дане знак помалкивать. В сенях, когда входили, шепнул, чтоб не умничала.

—Поповское сословие выдаёт тебя, красавица — умная и грамотная, потому должна открыться: куда подевались ордена мужа. Утаишь, так ему будет хуже, — мягче пригрозил следователь.

—Не знаю, не видела мужа при орденах. Может, без них пришёл. Многие вернулись без наград. Слава Богу, живы и здоровы, — ответила она.

—Как Простяков завлёк красавицу? Девки падки на почётных и славных женихов. Это прежде глядели на богатых…

—Очень просто: встретились и поженились. До недавнего времени жили дружно — душа в душу. Да бесы разлучили.

Следователь обострил скуластое лицо наигранной ненавистью и хлопнул ладонью по столу. Солоница опрокинулась, соль рассыпалась.

—Прошу прощения за соль. Но ты, гляжу, ядовитей меня, — заметил он, собирая соль. — Поповские и кулацкие замашки желательно бросить. Не глупее тебя. Скажи-ка, по-доброму, куда запсотила ордена? Весь ключ в них: выдашь — смягчат наказание.

—Мы после войны поженились. Слышала: когда Миша возвращался с фронта, решил в городе заглянуть к однополчанину, но оказалось, фронтовой друг умер от ран. Вечером на улице жулики избили и ограбили Мишу. Изрезанный бритвой китель целый. — Она сняла со стены китель и бережно положила на стол.

—Уголовными делами занимается милиция. Не путай. Гляжу, муженька любишь, на всё готова пойти ради него. Но я не с большой дороги завернул к тебе, красавица. Куда запсотила?

—На что они вам дались? Привязались. Нажалуюсь товарищу Сталину за поганые слова об орденах и медалях.

—Ах, красавица, у него и медали имеются! — повышенным голосом сказал следователь и привстал.

—Не пугай, малый, не боюсь. В Москве читают мою депешу. Жди! О том скажи и районным начальникам.

—Видал, страшнее моего стращает. Есть у кого поучиться, — побелел лицом районный молодчик, обращаясь к Палголину.

У Дани закружилась голова, присела на сундук. Палголин то к ней шагнёт, то к следователю…

—Красавица, косу-то обрежем да покажем муженьку, а то чересчур храбёр, — бормотал следователь. Даня заметила, он реже глядел на неё, словно стыдился встретиться с её глазами. Неужели так скоро переменился? — Не погляжу на беременность, — не умолкал следователь. — Палголин, гони подводу, отвезу твою землячку в район.

—На что? Ежели в дороге родит, что будешь делать с младенцем? Тоже в изолятор? — нашёл ответ Палголин, хотя в глазах мелькнул испуг.

Даня не слышала, как они вышли. Одно запало: раз грозится показать косу мужу, значит — он пока в районе. Рассыпанную соль, кою следователь ладонью сгрудил бугорком на середине стола, Даня выбросила в голландку в пепел.

***

Вышла на улицу, прошлась до угла дома. Было тихо. Мороз перехватил дыхание и защипал щёки и нос. По-весеннему влажный воздух прохватил ознобом. Лишь снег похрустывал под ногами по-зимнему.

Никогда так рано не заходила во двор. Овцам и двум козам задала липовых веток и лесного сенца. Овцы кинулись к корму с жадностью; козы сначала потеребили губами ветки и листья, потом уж захрумкали живее овец.

В корыто, выдолбленное из толстой осины ещё отцом, курам намесила тёплой картошки с отрубями и лошадиными отходами. Поставила его на середине курятника, куда в прорехи крыши днём заглядывали припекающие солнечные лучи.

Поилкой служила «жигулёвская» шина, разрезанная вдоль на две половинки. На случай, если мороз скует месиво кочкой, она кинула курам ворох пшеничной соломы, сверху подсыпала три горсти зерна, чтобы птицы шевырялись. Возле шины накидала снегу: похватают его, если вода скоро покроется льдом.

Овцам и козам хватит еды дня на два. Соседка и рук не запачкает, разве даст тёплого пойла…

Даня не разбогатела в эту зиму ягнятами и козлятами. В своём селе козлы и бараны вывелись, в соседнее же село постеснялась сводить своих любимиц… На другую зиму не проворонить бы. Пожалуй, достесняешься, опустеет двор.

Она обняла козочек. Овцы хоть и пугливы, но не отбежали, тоже поддались её ласке…

Даня и перед самым уходом напомнила соседке — не забыла бы в своих хлопотах и об её живности.

—Таня, вчера же наказывала, — чуть не с обидой заметила соседка, налегке выбежавшая проводить Даню. И посоветовала: — До Баклановки возьми палку здоровущу, бродячих собак развелось, окаянных. А то подождала бы рассвета.

Даню поглотил туман.

Услыхала ли о палке? Вмиг умчалась. В деда Куркá — ходка и прытка, вспомнила соседка. Тот, бывало, на святки пугал ребятишек: шубу — шерстью наружу, ременный кнут в руки и погонит пугливых до самых ворот… У самого избёнка — окна вровень с землёй, куры заглядывали. Куркá из бедности вывел собственный сын Филя. Избу новую поставил, крышу покрыл железом, а отцову избёнку пустил под баню. Позже Курóк исхвастался: будто клад нашёл с золотыми монетами. По правде-то сказать, они и во сне не снились. Сроду между пальцев тёрлись по праздникам лишь медяки да табачное крошево.

Когда Даня выламывала ореховую палку из плетня крайнего пустого двора, то в морозном воздухе резкий треск сухого дерева разнёсся погромче пастушьего хлопка кнутом.

В ближних дворах забрехали собаки.

До Баклановки — версты две. От неё начиналась лесная дорога до асфальта. Молоковозы должны пойти. Другие машины до рассвета не выезжают. Что ж тогда урчит? Даня остановилась и прислушалась: ба, да это от её шагов — эхо, летучее пугало…

Сквозь разрыхлившийся туман, освежённое невидимым солнцем, синими лоскутами проглядывало небо. В ясную погоду даль просматривалась на десяток километров: поля, перелески, деревушки, потемневшие санные дороги к стогам соломы, горизонт с облаками, бесконечно плывущими над дальними бесснежными холмами.

…До города доехала благополучно. До улицы же, где проживала племянница, добралась ещё легче, потому и не устала.

У модно одетой женщины, спешащей куда-то, спросила:

—Который час?

Та, не глядя на часы и на Даню, сказала:

—Без четверти девять.

«Припозднилась… — огорчилась Даня, направляясь к пустынному тротуару. — Племянница, чай, на работе, Светка тоже, о зяте и говорить нечего, всё время в поездках по городам. Куда же мне податься если не застану их дома? В магазин заглянуть? Денег взяла лишь на дорогу и на конфеты. В будни приезжать лучше поближе к вечеру, когда все дома. Все-таки зайду, вдруг у кого выходной?»

Номер дома всегда забывала, память «зазубрилась», а номер квартиры запомнила: он совпадал с годом ухода на пенсию.

Девятиэтажные дома похожи друг на друга, как колоски на ржаном поле. Дом племянницы узнавала по плакату на соседней пятиэтажке. На розовом поле плаката красовался со счастливой улыбкой человек в широкополой шляпе, в руках которого — сберегательная книжка с надписью: «Храните деньги в сберегательной кассе». Прежде плакат был виден с трамвайной остановки, в этот раз не могла разглядеть: есть он там или нет. И растерялась: сюда ли приехала? Может, плакат сняли обновить и подкрасить?..

Подошла поближе к дому: и вправду плакат исчез, но след от него остался — кирпичи выглядели свежее и белее соседних.

Бывало, у дома с плакатом пустырь зарастал бурьяном, под ногами валялись мотки скрученной проволоки, арматуры и бракованные бетонные плиты, вот бы свезти их на ферму, вымостить дороги к силосным ямам и к сепараторной, теперь же на месте пустыря — два шестнадцатиэтажных дома. Пока Даня считала этажи, пуховой платок соскользнул на плечи.

—Гражданочка, подскажите, на этом доме не висел плакат со сберегательной книжкой? — спросила Даня, остановив молодую женщину.

Настороженно выслушав, женщина тоже спросила:

—Зачем он вам?

—Раньше по нему узнавала дом родственницы, нынче без плаката и не найду, — сказала Даня и посмеялась над собой.

—Сомневаюсь, помогу ли вам, — сожалела женщина. Изумлённо посмотрела по сторонам и на Даню: — Спросите ещё кого-нибудь.

«И как охотник находит в лесу зайца? — подумала Даня, оставшись одна. — А женщина, видать, приняла меня за дурочку. Дуракам — по ногам, дурочкам — по пяткам», — пропела она приговорку.

Больше никого не стала спрашивать. Оставалась последняя надежда на ящики под картошку в коридоре: на месте они — значит, не ошиблась в доме.

На шестой этаж поднялась легко, слава Богу, ноги не подводили, хотя школьницы и приглашали её в лифт.

Ящики с дырочками стояли на прежнем месте, номер квартиры совпал с тем, который помнила.

Даня облегчённо вздохнула, но стучать в дверь не торопилась. Получше пригляделась к номерку на двери, тогда лишь робко постучала кулаком: за дверью не отозвались.

Второй раз постучала смелее: на стук выглянула соседка — пожилая, с болезненным лицом.

—Вы нажмите на кнопку и ждите: кто есть дома — откроют, не отзовутся — пусто. Кого нужно? Тут на работе все.

Даня извинилась:

—Простите. Чай, вашего ребёночка разбудила? Редко бываю, ну и забываю, как торкаться к вам.

Соседка не стала слушать её, захлопнула дверь.

«Ба, отчитала, будто воровку или цыганку-попрошайку. Видать, соседи между собой живут так себе… А не сторожит ли она квартиру? Бог знает, как они между собой договариваются», — подумала Даня, спускаясь по лестнице.

Не хотелось увозить назад гостинец и накопившиеся за год новости, которыми думала поделиться с племянницей. Худая это примета. Не оставить ли гостинец ворчливой соседке? Потом передаст с каким-нибудь наговором. Нет уж, не приглянулась тётушка, и оставлять ни к чему, обойдётся.

Подождать племянницу? Так и так разменяла день на поездку, можно и заночевать. Подождёт — на улице не трескучий мороз. Солнце за тучами, а с крыши капает, сосульки плачут. Сейчас куда хочешь поезжай, а недели через две дороги раскиснут. Правильно сделала. И удивилась, что весна пришла в город пораньше, чем в село.

Чтоб скоротать время, Даня пошла в магазин. Купила дорогих шоколадных конфет в жёстких обёртках. Одну развернула и проводила в рот; нижнюю светлую хрустящую бумажку сложила вчетверо и, точно письмо, осторожно положила в карман. Из таких бумажек вырезала узорные угольнички к новогодней ёлке.

Невольно пригляделась к полной женщине, натирающей тряпкой и без того чистый паркетный пол. Хотелось увидеть её лицо, но уборщица, как нарочно, поворачивалась к ней спиной или боком.

«Прячется, а личность больно знакома», — погадала Даня.

—Пол-от чистый, а трёте, трёте… — сказала Даня, подойдя сбоку к уборщице. — Комиссию ждёте?

—Чай тут магазин, а не коровник, — не оборачиваясь, поспешно ответила уборщица.

—И в коровнике бьёмся за порядок. Сквозь пальцы не глядим, — защищала Даня своё близкое, ревностно прислушиваясь к её голосу.

—Бьётесь, бьётесь, а продавцы вон скучают, — сердито пробурчала уборщица.

И обе встретились глазами.

Даня скорёхонько проглотила кисло-сладкий леденец и кинулась обнимать опешившую уборщицу, узнав в ней подругу.

—Ты ко мне бочком или спиной, а сердце ретивое чует — свой человек ведь намывает и лоск наводит, — от волнения сбивчиво проговорила Даня. Она и руку положила на свою грудь, будто удерживала сердце. Глаза заблестели от слез. — Ксеня, милая, подруженька ненаглядная! Тысячу годов не виделись. Молоденькими попрощались, а встретились почти старенькими.

—Годков тридцать с хвостиком прожили в сторонке, — вторила Ксеня, растерявшись от неожиданной встречи. — Узнала меня, а плачешь. Ты радуйся! — Ксеня крепилась сама и подругу подбадривала. — Говоришь, паркет чистый? Утром, в обед и вечером намываю. Зимой терпимо, осенью достаётся: воды почалишь не меньше огородного полива.

«Как изменилась Ксеня: в глазах ни озорства, ни хитрости с лукавинкой, ни радости, что было с избытком в девичестве. Одно потеряла, другое навязалось», — пожалела Даня подругу, будто сама не изменилась.

Они встали около отопительной батареи, закрытой деревянной решёткой.

—К племяннице прискакала? — спросила Ксеня.

—Да, торкнулась в дверь без толку. Соседка сказала, на работе они, — ответила Даня, про себя заметив: «У Ксени голос такой же певучий».

—С твоими вижусь частенько, сюда ходят. Поблизости — это самый расхороший магазин. У нас завсегда порядок. Заведующая справедливая, за чистоту спрашивает…

—Господи, Ксеня, не любишь же, чтоб тебя подгоняли.

—Среди нас всякие есть.

—Ты права, — согласилась Даня.

—За хлебом прибегает Светлана. Её мать чтой-то не вижу недели две. Куда-нибудь уехала. Сроду занята, сроду торопится. Остановишь на минутку, а ей некогда. Светлана другая, приветная. Да она в мужской парикмахерской работает, неподалёку отсюда.

—Где, Ксеня, покажи? — попросила Даня. Она приготовилась уходить: пуховый платок на голове поправила, верхнюю пуговицу жакетки застегнула.

—И ты бежишь. Побудь маленько. Сколько годков не виделись. О тебе кое-что долетает, слышу, — удерживала её подруга чуть ли не со слезами.

Ксеню позвали разгружать машину. Она второпях разъяснила Дане, как проще найти парикмахерскую.

—Если что, приходи ко мне прямо сюда. Я поздно ухожу, в десятом часу вечера. Ладно?

—Ба, неужто со мной случится беда?

—Город вырос. Ты его и прежде не обхаживала. Заплутаешься или поскользнёшься, ушибёшься и попадёшь в больницу, а мы и не узнаем. Ваня на что — огонь и воду прошёл, но то и дело звонит по телефону, мол, жив-здоров…

—Ох, и с ним хочется повидаться. Угожу ли, — заохала Даня.

—Постарайся застать меня в магазине засветло, — настаивала Ксеня. — Не прощаюсь, думаю, придёшь. Из короба вытрясти бы новости.

—Ксеня, помнишь, как в сороковые годы нас пугали городом: заманивают-де простодушных деревенских, потом…

—Потом суп с котом… — прервала Ксеня.

И обе тихо посмеялись.

Даня замечала, что после встречи с земляками, проживающими в городе, перед глазами, словно живой, вставал Миша. Нынче голова была занята Мишиной племянницей.

Его сестра работала на восстановлении разрушенного Сталинграда, где прижила девочку от военнопленного немецкого офицера. Дочку привезла брату, сама тайно уехала и, словно сгинула, о ней ни слуху ни духу.

Девочке шёл четвёртый годок, когда Даня и Михаил поженились. С первого дня свадьбы она стала «мамой и няней».

Впечатлительная и капризная племянница, бывало, просыпалась среди ночи и часами смотрела на звёздное небо. Луну называла мамой.

Даня сначала растерялась, после, не говоря никому ни слова о странных капризах девочки, сходила к старику-лекарю за помощью: племяннице-де скоро в школу, а изба ходуном. Старик-лекарь не захотел заглазно судить о причудах ребёнка, мол, опоздали воспитывать на свой лад… Всё-таки поразмышлял:

—Видимо, она родилась в полнолунную ночь, вот и не жадная на сон. На вашу добрую душу девочка не отзовётся любовью. Не полюбит и ваших деток. С холодком проживёт до той поры, пока будет жива её мать, местожительство которой неизвестно.

—Господи, чем я провинилась перед её матерью? — с испугом в глазах вопросила Даня.

—Сиротка незаконнорожденная, вроде случайная. Сама будет страдать, а вам перепадёт не меньше, — ответил старик.

Свой вздорный характер племянница скрашивала отличной учёбой, чем радовала тётушку.

Даня готовилась тайно крестить дочку Людочку. Задумку держала до последней минуты, иначе племянница не согласится быть крёстной. Исподволь заговорила с нею о церкви, о крещении, о венчании, но племянница догадалась — куда клонит тётушка, сразу отказалась, назвалась современной девушкой, назвав тётушкины намерения «тёмными пережитками прошлого».

От обиды Даня слёз не лила, молитвами просила Господа пощадить гордую девицу. Тогда с содроганием подумала: «Неужели и с Мишей она выросла бы вспыльчивой недотрогой?»

Обида отозвалась позже: Даня купила племяннице пуховую шаль. О богатой и редкой справе каждая деревенская девушка мечтала, но племяннице не приглянулась обнова.

—На что мне серенькая шалюшка. В телятницы не собираюсь, И не вдовушка какая. От шляпочки не отказалась бы.

Даню не обмануло горькое предчувствие, решила не отмалчиваться:

—В одном гнезде живём-поживаем, за одним столом кушаем, а на вольный свет смотрим по-разному. На тебя и без украшений любой парень взглянет, но в модницы ударилась назло: косу обрезала, юбочка повыше колен… Тёплую пуховую шаль назвала шалюшкой, чтоб позлить меня. Деревенские не посмеют сказать с насмешкой о шале, коя греет не хуже печки. И как можешь судить о вдовстве, коли не была замужем.

—Понятно, виновата моя заморская кровушка, — огрызнулась племянница.

—Дочка, мать, чай, нарочно распустила слухи о немце, чтоб Миша не искал его. Видно, ты запуталась и забыла: я — не мачеха, а тётушка чужая. Чужая ли? Лелеяла одинаково со своими. Сироткой тебя не назовёшь, сиротка поняла бы наши трудности. Твоё озорство перенесла молча, но напоследок скажу: как пойдёшь в люди, коли выросла полуимщицей? Подруг называешь Машкой, Наташкой, Нинкой, Райкой… Ох, двоюродных-то зовёшь Мишкой и Людкой.

***

…Даня, не чуя ног, пошла искать парикмахерскую. Позапрошлым летом Светлана гостила у неё, трём парням вскружила головы, а сама ни в кого не влюбилась. Мужиков стрижёт, привыкла к ним, вот и одинаково ей, с кем и с каким парнем дружить. А в третьем годе сказывала: женщинам кудри завивает, ногти красит.

Светлана оказалась на месте. Она кинулась к Дане, обняла, поцеловала в щёку, хотя постоянно что-то жевала и жевала… Попросила подождать, вот доработает клиента, тогда поговорят.

В парикмахерской пахло не одеколоном, а крепкой чайной заваркой, готовились к обеду.

Светлана «доработала» мужчину. Тот стряхнул с плеч оставшиеся волосы, проворчал:

—Говорил, сделать «молодёжную» а она смастерила то ли «польку», то ли «бокс». Никакого вкуса. И пожаловаться некому.

—Я спросила вас, как постричь, а вы ответили: мастеру видней. Раз мастером назвали, то и постригла, точно жениха, — защищалась Светлана, одновременно подмигивая Дане.

—Откуда, милая, догадалась, что на свадьбу собираюсь? — удивился клиент.

—Вы, дядя, пожилой, но с порога заметила в ваших серых глазах добрые и праздничные искры. Рады чему-то.

—Спасибо, дочка, хоть вы заглянули, — повеселел мужчина.

Светлана безучастно отмахнулась от пустых разговоров и подсела к Дане с вопросом:

—Баба Таня, как нашли меня?

—Света, вроде с ровней воркуешь. За тебя готова была извиниться и провалиться сквозь бетонный пол. На твоём белом личике и стыдливый румянец не выступил, — полушёпотом отчитывала Даня, гляда на Свету скорбным взглядом. — И вот что: кругом волосы, а ты бесперечь что-то жуёшь и жуёшь… — добавила, зная наперёд, что внучка безразлична к её подсказкам.

—За день ворчунов побывает — ого-го-го! Всех к сердцу прикладывать — раньше времени состаришься. Каждому не угодишь. С бессловесными коровами легче…

От Светланиных слов о коровах Даню бросило в жар. Она расстегнула плюшевку и распахнула полы так, чтобы не открылись ордена.

—Ох, Светланочка, ты не ласкала, не кормила и не даивала корову; не убивалась над помирающей коровой; не видела радостные глаза людей, когда бурёнка приносит телёночка. Не криви, не криви личико. Не сумеешь подоить корову. Не подпустит она злую девушку.

—Баба Таня, любите сказки сказывать. — Светлана опять обняла её. — Не тужите обо мне. Плохо ли, хорошо ли, а я при деле. Зачем мне думать о бурёнках, когда вы есть? Ох, люблю парное молоко! — Светлана закрыла глаза и мечтательно покачала головой. И пожаловалась: — Со стрижкой покружишься возле кресла, руки подержишь на весу, потом и на танцы не потянет. Ухнешься на диван — и до утра спишь, точно убитая.

—Не пойму тебя: то гордишься, то паникуешь. У нас Коля Васенков стрижёт мужиков, ребятишек и некоторых парней. Не каждый доверяет, и всё же, как ты не скажешь, любо поглядеть на причёски. Волосы за воротник не падают, в глаза не лезут, по дороге к дому постриженные не отряхиваются. А после твоей стрижки не успел мужчина подняться — брань затеял, кою унесёт домой и на работу. Немного погодя, чует моё сердце, в кресло никого не заманишь.

—Никуда мужички не денутся. На мой век хватит, — не умолчала Светлана.

—Ох, Света, Света, все мы любим, чтобы нами любовались люди. А неровён час, тот мужчина — зубной врач? Как ты его, так и он тебя встретит, — постращала Даня.

—И встречают, не волнуйтесь, — ответила Светлана, поглядывая на Даню скучающим взглядом. — Каждый день одно и то же самое. Клиенты — пенсионеры и дети.

—У вас же тут молодых полно! — Даня ласково наблюдала за внучкой. Она вновь убедилась, как Светлана не похожа на мать. Мать-то строгая, важная, гордая и малоразговорчивая. Светлана кажется простушкой. Не ошибиться бы: может, она по- молодости такая? И спросила: — Родители не болеют? Васенька пишет? Он мне прислал фотокарточку. С автоматом стоит, а шапка еле-еле держится на головушке.

—Мама захандрила, уехала на курорт, батя в командировке. Братишка редко пишет, — с грустью сказала Светлана. Обняла Даню и шёпотом продолжила: — От скуки завиваюсь: одна завивка не понравится, за другую берусь. Нынче на свадьбу иду: школьная подруга замуж вышла. Женишок — мой давнишний ухажёр. Размазня! Помани пальчиком, к любой потянется, липучий такой.

—Подругу пожалела, а сама с сундуком сидишь.

Светлана равнодушно отмахнулась. И вновь Дане под ухо шепнула:

—От женихов не успеваю отбиваться. Так что не с сундуком сижу, а на сундуке.

—Хочешь сказать, на приданом сидишь и жениха ждёшь? Потому ты скучная и смурная, — пожалела Даня и охнула: Света со своими легкомысленными отмашками не осталась бы бобылкой.

—Баба Таня, подождите маленько, провожу вас до дому. С работы уйду пораньше, отпросилась на свадьбу. Без меня у них ничегошеньки не получится.

—Пойду я, Светочка. Всё равно дома никого нет. Ты вон на свадьбу-топ-топ бежишь, торопишься. И знакомый молоковозчик обещал дождаться меня. — Даня застыдилась своей невольной лжи — на дороге её никто не ждал — и подала Светлане коленкоровый мешочек с тыквенными зёрнами.

Светлана не осталась в долгу: поцеловала Даню в обе щёки.

—Никуда не поедете, баба Таня. Цветной телевизор включу, в нём травка зелёная-зелёная. Не соскучились о травке зелёной? — уверенно настояла Светлана, после чего было трудно отказаться.

Даня прикинула: если племянницу не застала дома, так почему ж не остаться? Без неё посидит на диване или ухнется в глубокое и мягкое кресло с отлогой спинкой…

—Ладно, останусь. Вот слетаю на рынок и вернусь, — согласилась Даня.

—Не обманете? — заподозрила Светлана.

—Вот с этого места не сойти: никто не скажет, что кого-то обманывала, — поклялась Даня, опешив от Светланиной вольности.

—Сейчас же слышала: вас ждёт молоковозчик. А настояла остаться, и забыли о нём. — Светлана развеселилась от скорого бабушкиного согласия остаться. Раньше упрямилась, когда приезжала наведать на часок, на другой… Она опять обняла за плечи сконфуженную Даню.

—Молоковозчик пождёт-пождёт и уедет. Меня заругает, а не тебя, — без сожаления сказала Даня, поддавшись безмерной ласке Светланы, от которой терялась и делалась покорной.

—Баба Таня, мы ненадолго расстанемся. Ключи оставлю соседке. Хозяйничайте там.

Она хоть и пообещала остаться, но знала, что через некоторое время раздумает, а чуть спустя — опять убедит себя, что лучше переночевать одну ночку со Светланой, а то племянница узнает и обидится: приезжала, мол, а не соизволила погостить дня два-три…

«Ох, Миша, встал бы на минутку рядом и послушал, как дочка племянницы зовёт меня на «вы», вроде для неё я дальняя или вовсе чужая. С таким характером больше в себя глядеться, чем в людей», — удивлялась про себя, выходя из парикмахерской.

***

…В детстве Дане любое дело давалось легко. До трёх лет знала три молитвы: мама в церкви на крыльцах пела, а она, глядя снизу на мамку, подпевала. Девчонки боялись скатываться с горки на ледянке, она же первый раз села на круглую ледянку, сожмурила глаза, оттолкнулась и… скатилась. Единственное дело, помучившее её — было прядение кудели и шерсти. Двоюродные сестрёнки, чуть постарше её, кои пряли наравне с девками, сказали Дане: пока не скушает два-три остывших уголёчка, не научится прясть. Они думали, Даня испугается, однако она смело потребовала уголёчки. Выбрали уголёк, велели истолочь и съесть, что Даня и сделала. Животик у неё не заболел, но, так как прядение по-прежнему не получалось, поняла — сестрёнки подшутили. И всё же научилась прясть кудель тонко, ровно и крепко — лишь её нитка шла в основу самодельной ткани.

Даня любила своего старшего братца Илюшу. Однажды он выручил сестрёнку: Дане не в чем было идти в школу — ботинки расхудились, а братец, коему в то лето исполнилось десять годков, пропадал у шорника Афанасия Хвалынова. Прямо накануне занятий Илюша принёс Дане кожаные ботинки и поставил у широкой лавки, на коей спала сестрёнка.

—Сам стачал, — сказал он и засмущался, словно боялся, что ботиночки не понравятся ей.

Обнове обрадовалась вся семья. Даня плакала, обнимала братца и целовала. В тот день мама сварила Илюше два яичка.

…В памятный пасмурный вечер, когда Даня ехала на подводе с Мишей, хотела спросить о войне, ведь Миша, как и Илюша, был танкистом. Но Миша либо напевал себе под нос, либо молчал, словно ехал один. Она горько подумала: не ради ли шутки поцеловал?.. И разошлись молча. Дома наплакалась до головной боли.

Два дня спустя, в дождливый вечер вышла во двор посмотреть козу и кур. На плечи накинула лишь шерстяную шаль с кисточками. Перед всеми тремя дверьми — избяной, сенной и дворовой, она поочередно прочитала полушёпотом: «Господи, спаси и сохрани мя, грешную».

Стены двора бревенчатые — крепкие, лишь на коньке кровля прохудилась, жерди провисли и оголились. С левой стороны Даня почувствовала легкое дуновение тёплого воздуха, будто в дальнем углу стояла натопленная баня с открытой дверью. Не ветерок ли пахнул в худую крышу? Даня прижалась к дубовому столбу, гладкому, отполированному коровами, коих когда-то держали родители. Без фонаря и шагу не шагнуть, козу вовсе не увидишь. Решила вернуться за «летучей мышью», но её остановил Миша вкрадчивым голосом:

—Таня, не пугайся, это я.

—Вот чьё тепло-то! — не утаилась Даня, обняв столб. — Раза два вот так вспугнёшь, навовсе рассыплюсь.

—Не велела заходить, да деваться некуда, принимай, — вздохнув, проговорил вполголоса Михаил. Он безошибочно приблизился к Дане, пальцами коснувшись её обнаженной руки. — Ох, зверя полосатого раздобыл, чтоб здоровье поправила, а вышла налегке, — укорил. Снял с себя мокрый брезентовый плащ, привлёк Даню и полами сухой стеганой безрукавки прикрыл её. Данино замешательство передалось и ему. Он объяснил: — Во двор проник через худой конёк. В твоей конюшне удобно разделать барсука. В избе увидят. К тебе кто-то подглядывает.

—Миша, в начале войны косила рожь вровень с бабами. В три дня похудела. Серпом жала, пальцами хватала побольше ржи, чтоб не отстать. На левой руке набила шишку, прямо как пудовая гиря висела. Руку подвешивала на отцовом ремне. И в темноте кромешной ты дотронулся именно до неё, вроде знал, что она когда-то больно болела.

—Таня, если есть горячая или тёплая вода, неси скорее. Оденься потеплей, дрожишь.

В натопленной избе Даня оделась по-зимнему, но знобящая дрожь не унялась. Точно такая же дрожь извела её до обморока при аресте отца и деда, коих не дождалась. После гибели старшего братца на фронте вовсе слегла.

Всё, что теперь делала, было похоже на сон. Миша заботился о ней, как муж, с коим будто бы прожили душа в душу более десятка лет и нажили деток… Когда он разделывал зверя при свете фонаря, то ни одного слова не проронил, только мельком поглядывал в её сторону с немым вопросом: ты здесь? Лишь на прощание сухо пояснил, как пить барсучий жир.

***

… Придорожные сугробы от тепла рыхлились и оседали со стеклянным звоном, рассыпаясь крупой по сухому асфальту.

Даня поехала на рынок подкупить огородных семян. Своими запаслась вдоволь, но решила попользоваться и покупными. Второй год вырастают на грядках огурцы-уродцы: крючком и дутышем. Конским назёмом поддерживала, агронома спрашивала, соседку Марфу, а поправки в огурцах не дождалась. Для себя засолит и дутышей с крючками, а на стол их не поставишь племяннице, поморщится.

Прежде Даня, если приходилось ездить до рынка трамваем, разглядывала город и сквозь запылённые стёкла, нынче же забыла о своём любопытстве, думала лишь о племяннице: «К свадьбе покупала ей подвенечное платье, пуховую шаль и резиновые сапожки. На стряпню занимала белой муки. Пирог дорог начинкой. Напекла с грибами, с морковью, с луком и яйцами, с капустой, с пшённой кашей и тыквой пареной, были и сладкие — с урюком и повидлом. Гости и сватья хвалили.

Племянница рановато вышла замуж: с первым пожила не больше года. От него и не родила. Пустым оказался, потому и ушла.

Красивой девке засиживаться в невестах не к лицу, не знай как подумают люди, мол, хороший товар залежался, а худой — разошёлся. Красивой девке на каждом шагу бойся — не закружилась бы голова от внимания женихов. Девичья краса — не вечная, как иней опадает.

Захворала вот, а не сообщила. На курорты повадилась, потому и молчит. Денег, чай, у чужих назаймовала. Могла бы дать сотни три. Лечение-то бесплатное, а въедливую хворь без денег не вытуришь.

Бывало, приедешь к ним, сядут перед телевизором и до глубокой ночи смотрят. Обязательно втянут гостью. Мало того, уснут перед говорящим ящиком. Поговорить путно не удавалось. Теперь квартира пустует, разъехались все».

***

…Филипп Даньшин с юных лет слыл весёлым и добродушным, но после ухода царя с престола, даже нэповская вольница не расслабила, стал замкнутым и скованным. Если веселился на чьей-нибудь свадьбе, то с бесшабашным озорством. Когда близкие намекали о перемене его характера, он горестно вздыхал и отвечал:

—Да, скрутило меня, точно бересту над огнём.

Филипп считал: многие-де беды в России кроются в неуважении к крестьянке. Для примера приводил жизнь земляка: Борька Кукушкин свою бабу из дому выгоняет босиком на снег. Мужики же втихомолку посмеиваются, глядя на ту картину, пусть, мол, и наши бабы на ус мотают… Даньшин дом через пять дворов, а Борькина баба бежит спасаться к ним. Ох, приложиться бы раза два к цеплячьей шее обидчика, да руки марать… И судьба дала дураку сметку — языком чесать: всё-то он знает, обо всём судит и рядит, точно грамотей, а окна избёнки затыкает кафтаном с чужого плеча.

—Кто осуждает чужой дом, у того нет ладу в своём, — ответил однажды Борька на упреки Филиппа.

—Ох, Господи, о моём доме многим известно — на чём стоит. Кабы не Фима, кою благословили под венцом нести крест с тобой, пропал бы, — в свою очередь резко ответил Филипп.

Лето 1930 года он прожил в смятении. Спал не более трёх-четырёх часов. Заметно осунулся, почернел. От горьких дум и мыслей отвлекала работа. Радовало лишь то, что при встрече с ним, как ему казалось, люди опускали глаза, словно одинаково осмысливали надвигающуюся беду.

В ненастный день Даньшины понесли пирог (начинка из урюка) на зубок племяннице, на днях родила дочку. Роженице они подарили отрез материи и серебряное кольцо, новорождённой — детский серебряный крестик. От необычных подарков гости перестали галдеть, хотя многие были навеселе.

—Кум, щедрый не к добру, — шепнула Филиппу кума Агафья Гнездилова.

—Обижаешь, кума, крохобором никогда не был.

После зажигательной пляски в избе и на крыльце, кума снова сказала:

—И пляшешь не к добру.

—Кума, к добру, к добру… Осенью войдём в новый дом, пригласим на новоселье.

—Старый-то куда? — спросила она.

—Сломаю. На его месте насажаю яблонь — скуден дом и скучен хозяин. Верно, кума? Что приуныла?

—А мне хочется пожить в твоём старом.

—И не мечтай. В соседстве с кумой — недалеко до греха.

—Зато Борька Кукушкин успокоится.

—Хорошо, что ты — кума, а то б осердился.

Вечером у Даньшиных корова Зорька не вернулась с пастьбы. Дочка Танечка слышала от баб, будто у Гнездиловых пропал бык Зефир. Дарья, жена Филиппа, стыдливо опустила голову и вслух предположила: никак, Зорька загуляла.

Филипп легкий топор всунул за пояс, на плечи накинул повседневный кафтан и перепоясался тонкой пеньковой верёвкой. За ним привязалась Танечка.

Они обошли все близкие овраги. Танечка не успевала за отцом, почти бежала. И вместе решили идти к болоту, что лежало в версте от села. Сразу наткнулись на быка Зефира, в приболотном осиннике смирно стоял. Неподалёку корова Зорька задними ногами увязла в болотной яме. Видимо, признав своих, вдруг забилась, безумно тараща забрызганный жижей глаз.

Танечка с пугливой дрожью прижалась к отцу, заплакала. Филипп погладил её по голове и послал за матерью, заодно наказал прихватить верёвку и большой топор. Как только она скрылась в редколесье, он срубил с пяток тонких осинок, гладко очистил от сучьев и подсунул их под Зорьку, отчего корова покачнулась ближе к трясине, подмяв осинки.

«Всё, пропала кормилица», — пронеслась чёрная мысль в голове. Куда и хмель делся. Стал вполголоса читать молитву и сбился — к нему, утопая по колено, пробирался Кочевин Иван, друг и работник.

—Матерь Божья, Зорька, какой леший затащил сюда? Умница моя, пошла бы четвёртым! Филя, что медлишь? Дай-ка топор, повалю осинки, сделаем плот, — испуганно тараторил Иван.

Филипп молча и неторопливо оплёл топор верёвкой, туго завязал концы, покачал на руке, точно гирю, и бросил в болото.

Кочевин присел, взялся за голову и ахнул. Вставая, оглянулся: быка Зефира поглотил туман.

—Филя, нарочно, что ли, сделал меня свидетелем? Не могу глядеть на её глаз. Вдвоём удержали бы на плаву, накидали бы осинок, вроде настила, а верёвкой…

—Дружок, в зубах не удержал, губами не удержишь, — задумчиво сказал Филипп. — Смотри, наверное, ноги сгубила или помогли сгубить. Если и вытащим, то сгодится лишь на колбасу. — Глядя на корову бессмысленным, почти тупым, взглядом, спросил: — Как тут очутился? Мы с Танюшей случайно наткнулись.

—Баба сказала, корова не пришла. Собрался и побёг.

—Побёг, побёг… О Зорьке речь веду: как сюда попала? Лесные тропы она знает лучше нашего. Животины гуляли рядышком друг с дружкой, а оказались врозь?

Кочевин пролепетал о своём:

—Навстречу попалась Танюша в слезах. Грех-то какой, Филя.

—Ванюша, вот и я, можно сказать, стал голее гороха. Ночью прирежем тёлку, тушку возьмёшь себе. В кожанках минуют твой двор, — сказал Филя сдавленным скорбью голосом.

—Филя, напрасно торопишься, образуется. Они нынче стучат по груди, потом постучат по лбу… — успокаивал Кочевин.

—Ох, Ванюша, одну ли семью смахнули в кулечки, по вагонам рассовали… Оставь меня, иди подальше в лес, чтоб люди не видели. Уверен, следят за каждым моим шагом.

…Филипп вспомнил детство и дружбу с Кочевиным. Ванюшу привезли из Симбирска к дальним родственникам, но мальчик столовался у Даньшиных, за что получил уличное прозвище Выкормыш, которое, к счастью, не прижилось. Впоследствии Даньшины женили его на девице из соседнего села, купили домишко. Через две недели молодая жена сбежала. И Кочевин ушёл из села к волжским рыбакам. Филипп ездил за ним, мол, дома дел не меньше… Второй раз Ивана женили на бобылке Варваре, родственнице Филиппа. Он полгода обхаживал и уговаривал её, одновременно боясь, чтоб в уговорах она не усмотрела принуждение.

—Думаешь прожить два века, упрямишься-то? Ну, не повезло в юности с суженым, одинока… В одиночестве виновата сама: гордыня вперёд забегает. Если баба уступчива и покорна, там и семья крепка. Пусть тебя не смущает уход его жены, должно быть, вертихвостка. Иван честный и совестливый, потому и проглядел. Половину своего успеха в делах готов причислить ему. Оставлять одного после такой обиды жалко — махнет бродить по свету или к рыбакам привяжется. Вольницу попробовал на язык.

Варваре понравилось рассуждение Филиппа: не упрекнул куском хлеба. И ослушаться совестно: умный, зажиточный (три мельницы поставил на прудах — две продал, одну отдал в аренду, выручка пошла на обустройство ветхих изб родственников, крышы покрыл тёсом); в сундуке наряды и на ней — его подарки. На помочь не звал, сама бежала: кудель прясть, холсты белить, капусту рубить, картофель копать, уток и гусей щипать по осени… Обедала с ними за одним столом.

—Что скажут люди? — подумала, а получилось, сказала вслух.

—За глаза и про царя говорят, — развёл руками Филипп, вроде подытожив трудный разговор.

***

В семенном ларёчке за приземистым прилавком с бумажными пакетиками с сыпучими семенами стоял бородатый мужчина средних лет.

—Что ничего не предлагаешь? — спросила Даня. На овощном рынке она всегда чувствовала себя как дома.

—Всё на прилавке, смотрите, выбирайте. Не прячу под полу, — ответил продавец не по-мужски тонким, почти детским голосом.

—Всего надобно, а глаза разбегаются. Вон какие нарядные пакеты. Возьмёшь, а семена-то в них пустые.

—Не нравятся, не берите, — спокойно ответил продавец, разгадав в женщине несерьёзного покупателя.

—В позапрошлом году накупила рассады, сказали — Астра, а выросла одна зелень, кою и коза не ела.

—Мы закупаем оптом. Бывает и проглядишь.

—Не виню, сынок, к слову пришлось.

—Вы мне не мать, зовёте сынком.

—Ничего, матери родной необидно. Подбери-ка огуречных, а то скоро праздник «с гор вода», за околицу не выбраться. Помидорная-то рассада у меня с февраля красуется в ящичках на подоконнике.

Продавец оживился. Погладив свою огненную окладистую бороду, начал разбирать и подбирать нужные пакетики. Когда переминался, поскрипывали ремни протеза.

«Ох, он же хромый? А я на него с покриком да с насмехом, —одёрнула себя Даня. — И молодец-то какой, не унывает, работу не бросает. Постой-ка весь день. Иногда прижмёт поясницу, не разогнёшься: суставы заноют, наплачешься… Он попрыгивает на холоду, торгует себе в утешение».

—Знаешь, дорогóй, посоветую тебе: почаще поглядывай людям в глаза. А то подошла, а ты — ноль внимания, — пошутила.

—Жена ревнивая, не велит заглядывать, —отшутился и продавец.

—Помнится, дояркой работала, заведующий фермой у нас был с чудинкой. Зайдёшь в его забегаловку попросить что, так он обязательно опередит встречным вопросом: «Как здоровье, хорошо ли учатся дети?» Прямо зла на него не хватало. Друг дружку знали с мальства, чуть ли не в соседях жили, а спрашивал, точно чужой или приезжий. И со всеми так обходился. — Поохав, добавила: — Что поделаешь? Начальству положено держать дистанцию от нашего брата. Иначе с просьбами сядем на шею.

Она взяла два предложенных пакета и стала распла­чиваться. Растегнула жакетку: на груди блеснули ордена.

Продавец уставился на них, даже шею вытянул.

—Что, дивно?

—Первый раз вижу столько.

—Сколько?

—Мне б и одного хватило, — решил продавец, поправляя толстыми, короткими пальцами хрупкие пакетики. Утаить удивление не удалось, в глазах искрилось почти мальчишеское любопытство.

—С твоими руками, сынок, крестьянствовать, — похвалила и позавидовала Даня. Она застегнула пуговицы жакетки и собралась уходить.

—Хватит с меня, покрестьянствовал, — обидчиво признался он и посмотрел на Даню с недоверием. Тут же благодушно спросил: — У вас ноги не озябли?

—Пока терпят. Чёсанки новые, вторую зиму донашиваю, стельки скатала из поярки.

—У меня нога деревянная, не мёрзнет.

«Знакомый мужик. Не дубёновский? На мужа Зины Зарядновой похожий. У того борода была покороче», — пригляделась Даня. — А где ногу оставил? — спросила и сразу покаялась в своём назойливом и грубом вопросе.

—Долгая история, — ответил он, привыкший к тому, что его иногда жалели. Да и тётушкина приветливость расстрогала. — Не торопитесь? — вдруг доверительно обратился.— Тут с утра тенёчек, после обеда пригревает солнышко. Как только весной запахнет, домой тянет. Хотя и оборвалась дорожка в деревню. Одни воспоминания ворошишь.

—Чтой-то? Домов пустых полно. Обживай их, никто слова не скажет.

—Свой дом был — хоромы! Во двор в метель и снежинка не залетала. Дождь не проливал. Когда начальство нуждалось в даровом куске хлеба, то мужик нужен был, а лавки заломились, то мужика под любым предлогом заманили в город.

—Неправда. Никто не гнал тебя. Сам сбежал, — возразила Даня. Но, глубже вникнув в его слова, спросила: — Скажи-ка, с каких пор лавки-то ломились? Во сне, что ли?

—Вы правы: за ручку не уводили, а исподволь подвели черту, сам без ропота и снялся, — оправдался он.

—То-то и оно. Мало нас в деревне, вот и крутят нами. Остаётся за малым: старушек поселить в приюты, домишки спалить, а пустыри запахать…

—Это точно! — поддержал её продавец. — Целыми днями стою тут, гляжу на колготню людскую, на разные овощи и фрукты, на заморские бананы… Медок, творожёк свежий, маслице топлёное, сметанка, сливочки, есть и цветы… Всего пока полно, а изобилие не радует.

—Ба, с народом разве пропадёшь.

—Вы на минутку забежали сюда, пакетики подкупили — и назад. Я же здесь, почитай, семь годков: нагляделся, повздыхал и поохал…

—Молчу и слушаю, — подгоняла его Даня.

—Наша земля крутая, жирная, а на рынке торгуют товаром с подворий и с крохотных огородиков и садиков лишь старики, старушки, инвалиды, как я, да пенсионеры, — запальчиво начал продавец. —Деревенских за прилавком не сыщешь. Вот и удивился вашими орденами. Понимаю, вы заслужили, вволю нагорбились на колхозной ферме. Орденоноской стали. Не зря говорят: деньги к деньгам идут, а ордена к орденам.

—Значит, я богата орденами, а ты — деньгами.

—Да ну, просто пошутил. Откровенно сказать, у меня — ни того, ни другого. Из деревни уезжал, не думал, где и как буду работать. Первые три месяца на станции уголь грузил. Чернее чёрта стал было, вовремя сбежал.

—Ба, счастливый — чёртом побыл, — пошутила Даня. — Из какой деревни такой выискался? Не из Дубёнок, случайно? Больно похож на мужика Зины Зарядновой. Мы с нею в одно время получали ордена «Знак Почета».

Продавец поёжился, будто продрог. Поглубже надвинул на лоб дорогую, бежевого цвета, шапку, тогда лишь ответил:

—Теньковский я. Не слыхали?

—Ба, почти земляки! Помню, маленькой была, с бабушкой ходила в вашу церковь.

—В городе быстро притёрся и привык. На завод устроился. Выучился на станочника. По две нормы давал. Некоторые косились и обижались, что своими нормами подгонял их.

—Вот тебе и инвалид! — Удивлением Даня похвалила продавца. Теперь ей хотелось, чтобы он не был дубёновским, иначе начнёт делиться известными новостями. И, точно лишь самой себе, добавила: — Мимо не пробежит.

—Не давал мне покоя пустырь около шумного цеха. Железными и бетонными отходами завален, хоть бы где зелёная крапивенка торчала. Подговорил своих учеников из училища, вместе расчистили и вскопали землицу. Рассыпал цветочные семена. Положенное время пролетело, а цветочки не поднялись. Но землицу не забросил, даже занавозил. В другую весну рассадил рассадой. На следующий день их растоптали.

—Ах, бедовые люди, — сказала Даня. И как от боли поморщилась и сузила глаза.

—Женка узнала, чем занимаюсь в неурочное время, запилила. Ей освистать меня — проще плюнуть. Вино не пью, с чужими бабами не знаюсь… Видать, надоели друг дружке, и грешим.

—Чтобы баба не подмяла мужика, он нарочно разносит о ней небылицы, — сказала Даня.

Продавец засмеялся простуженным голосом. Успокоился не сразу, долго откашливался, поглаживая бороду.

«Бедняга. Взгляд неясный, прямо сумка с двойным дном. Чай, плутовал в жизни, хотя и грешит на жену», — оценила она.

—С цветами дружен с малых лет. В деревне любил лужок у леса. Весной желтел от одуванчиков, будто цыплята сбегались со всего села. Помню, из армии вернулся, так первым долгом побежал к одуванчикам. Тот лужок частенько снится.

—Жене, чай, на праздники цветы даришь?

Продавец опять с ухмылкой откашлялся.

—Ох, цветы, цветы… Даже «зелёным» начальником пришлось побыть.

—Вот везде так: мужикам помогают в первую очередь. В третьем годе попросила шиферу на крышу, и надо-то маленько, домок крохотный, а отдали Коле Завалкину, — пожаловалась Даня. И, опомнившись, что сказала нелепицу, про себя взмолилась: Господи, просвети помутившийся разум, вовсе забыла о судьбе своих мужиков — деда, отца и мужа…

—С вашими бы орденами и грудь нараспашку. Не у каждого они, — подтрунил продавец.

—У тебя, видать, заработки потонели? — впопад заметила Даня. И с упрёком продолжила: — Заботливый, а от земли убежал. — Про себя пожалела: «Ох, жалость какая… Ногу потерял, чай, легче спичечного коробка».

Продавец достал из сумки небольшой термос, приветливо улыбнулся Дане и пригласил попить чаю. Предложил и окороку с толстыми кусками домашнего хлеба.

Даня отказалась от окорока, но чашку с чаем взяла.

—Сало — пища мужская. А чай, чую, мудрёный. Плохо с него не будет? — шутливо заподозрила она.

—Неужто я похож на злодея и на колдуна? Окорок делал сам, зря побрезгали. А чай пейте безоглядно: согреетесь и настроение подымется.

—Привязчивый чаёк, только сахарку маловато. Бабы любят сладкое, — призналась Даня. И опять с шуткой и осторожно добавила: — Жену свою не балуешь сладким? Потому и бранитесь.

—Какая вы допытливая! — заметил продавец. Он повеселел и по-домашнему засуетился. — Один добрый человек научил заваривать чай из трав и кореньев. Дать рецепт?

—Спасибо. Мне соседкины дети привозят из столицы фамильного чаю, — отказалась Даня.

—Я не обеднею. Жил без натуги, легко, можно сказать. В руках дело играло. И нынче слёз не лью, — похваливался продавец. К окороку тоже не притронулся. — Женка была весела, открыто радовалась достатку и моей ловкости. А однажды — хлоп, и в дамках… безногим стал. Воду возил. Позор! От былой славы остались одни блёстки.

—Что больно радёвый к почёту? Нуждался в нём? С широкими плечами и сильными руками, пусть и с одной ногой, можно жить без особых хлопот, — сказала Даня, согревшись чаем.

—Почётным полегче жить. Вы только что жаловались, шиферу не дали и прочее, — напомнил продавец.

—Да и ордена не помогли, — уточнила Даня. — А ведь приходила домой с работы — от спины пар подымался, когда раздевалась. Не для того работаешь, чтоб гладили да ласкали, и всё-таки без людского внимания оставаться боязно.

—Верно, верно, — поддержал её продавец, чтоб удержать разговор. — Помню, погоревал, поскрипел зубами, поплакал, а вскорости, как отрубил: да пошли к чертям все беды и невзгоды, на ссудных деньгах, что ли, живу. У водовозчика лошадь в руках, что надо, то и привезу. Одних дров запас годов на пять. Дом и двор на бок не свалились. Зато сам стал шаток, навильник подымал послабее прежнего, корова — и та приметила, глаз таращила. Женка тоже испугалась и растерялась, куда весёлость подевалась. Будит однажды ночью, криком кричит: «Пожар!» И верно, в доме светлее, чем днём. Я упал с кровати, в испуге позабыл, что обезноженный. В чём спал, в том и вприпрыжку выбрался на улицу, о стену держался. Соседи горели. Сосед, горе моё, во хмелю, завалился на диван с горевшей сигаретой, ну и… Сушь стояла. Я тоже тушил огонь, от людей не отставал. Жене б воду носить, а она с моим протезом бегала и толшилась возле меня, просила пристегнуть его. Когда суматоха притихла, жена обняла меня и завыла похлеще соседки, даром у той явная беда — крыша сгорела. Женка ласкает муженька хромого да бедового, а соседка дубасит своего.

—Зачем тогда бочку катишь на жену свою?

—Вы о жене печётесь. Я ведь в жизни искал не интерес, а смысл. А бабам нужно первое.

—И нашёл?

—Найти, уважаемая, не нашёл, но понял, что он (смысл) когда-то жил на белом свете, потом исчез. Памятен факт: пропала моя серая лошадь, воду возить в поле не на чем. Других лошадей разобрали поутру, денники пустовали. Увидал скотника, фураж возил: подковылял к нему на велосипеде и попросил лошадь на часок. Он не даёт, пусть, говорит, отдыхает. Ищи свою. Я вспылил, мол, своих тут нет — общественные, вырвал у него вожжи, хотел на телегу сесть, а он тоже не промах, в долгу не остался, толкнул меня. Я упал и стукнулся головой о телегу. Разве бы плюгавенький мужичишко посмел прежде, в недалеком прошлом, толкануть? Тогда привыкал к протезу, спотыкался и на ровном месте. Сейчас не замечаю, наловчился бегать и плясать. Как знакомый говорит с акцентом: «Жизинь научит».

Даня запоглядывала по сторонам, пора уходить. Солнце припекало, чаю попила, а ноги стали стынуть. Но мужик разговорился, от него запросто не уйдёшь.

—Ах, всё равно — жена опустила руки, с вином сдружилась.

—Господи! — взмолилась Даня. — Как увижу, как услышу… Поневоле и себя невзлюбишь, вроде и ты виновата. Когда же такая напасть испарится?

—Она сначала думала, что и я опущу руки, а хвать… Позже не допустили к дойке. Я из-за её слабости держал глаза понизу. Ясное дело, за неё меня стали ругать, подтолкнул-де собственную жену к вину. Моя мать в войну овдовела, но себя не унизила, нас троих подняла.

—Не подталкивал жёнку, а подсоблял ли ей очухаться от зелья? — спросила Даня.

—Вы плохо слушаете. Ведь с одной ногой зажил не хуже других, — повысил он голос. Дальше, словно стыдясь признания, говорил негромко: — Трудно угадать, что случится, скажем, завтра или нынче вечером. Об этом и не думаешь никогда. Одним словом, баба постеснялась жить в деревне, позвала в город. Я растерялся похуже, чем когда ноги лишился. Сто холодных потов сошло. Вскорости тёща заприглашала нас переехать в город, слегла она внезапно, ухаживать некому, хлеб приносили соседи. Тёща переманивала нас к себе, чтобы по её смерти не пропала квартира, а мы её зазывали, наверное, дружнее, мол, в баню на руках отнесём, удобства не хуже городских. Она чуть ли не согласилась; утешала себя тем, что схоронят на сельском кладбище рядом с матерью и отцом. Как нарочно, со мной приключилась беда. Тогда тёща наотрез отказалась переезжать. Вот мы и перебрались к ней. В первые дни и месяцы, пока хлопотали прописку, я вскакивал на зорьке и говорил жене: «Коров погнали к стаду, а ты спишь». А то соберусь спозаранку и говорю ей: «Скотине задам корму, во дворе приберусь, навоз выгребу».

—Батюшки, недолго и свихнуться, —удивилась Даня.

—Вот так вскакивал чуть свет, семью пугал. Женка сначала посмеивалась, а после поняла, какую изюминку обронили… Дома, в предзимье, повалю свинью пудов на шесть, два-три барана, десятка два уток и гусей, приведу их в порядок, вывешу в чистом сенном чулане, сколоченном из липовых досок, а в стужу, чтобы мясо не выветривалось, укладывал в сундук. А то спустится женка в погреб за квашеной капустой, за мочёными яблоками, за солёными огурцами и помидорами, хоть радио не включай, вылезала с песнями, довольная и весёлая. В городе-то забранила меня вдоль и поперёк. Однажды споткнулся о половик, повалился на пол, за собой уволок скатерть с хрустальной вазой (дарили ей за примерный труд), как начала шерстить: «Вина наглотался, что ли!..» Обычно говорят: собака укусит, приласкай её. В саду развожу редкие цветы; женка заглазно хвастается ими, но побаиваюсь: не повяли и не осыпались бы цветы раньше времени от жениной брани.

—Потерпи, милок. Вот морщинки разбегутся по лицу твоей клуши и перестанет квохтать, — успокаивала Даня, мысленно согласившись с его обидами, так как недолюбливала капризных баб.

— Тогда и я постарею. Старого вовсе заклюёт. Для безопасности ношу с собой сказку Пушкина «О рыбаке и рыбке». Как чуть женка запушит перья, тут же на её колени кладу книжицу.

—Шуткой пока сам лечишься, а жену обвиноватил с ног до головы. Жалко стало. Или: кого лучше знаешь, того и винишь? — сказала Даня и начала прощаться: —Ну, милок, спасибо. Не на копне стою, ноги стынут. Поеду, а то внучка убежит на вечернее гуляние.

— Передайте привет деревне, —наказал продавец, посерьезнев лицом.

— Сам наведайся. И жену прихватывай, — ответила Даня. Опустив глаза, решительно пошла к трамвайной остановке.

Продавец окликнул Даню. Она остановилась у самых ворот, подождала его. Он протянул ей пакет с семенами редких цветов, даже наспех поделился секретами, как лучше высеять.

Она с ужимками, но взяла подарок. И, посмотрев ему вслед, подумала: «Пра, Зинин мужик. О чём поведал, точно сходится».

***

…Неделя минула, как Даньшины лишились коровы, но по-прежнему в доме стояла мертвенная тишина, лишь шептание хозяйки перед иконостасом напоминало о жизни. Хозяин же, чтоб не показаться людям праздным, возился в недостроенном доме: подгонял двери к косякам, обналичивал окна; за веранду взялся широко и размашисто, нанял двух знакомых плотников и столяра.

Под вечер Филипп забежал к Кочевину Ивану, так как друг второй день не приходил убираться во дворе. Однако Филипп заговорил об ином, неожиданном для Ивана:

—В последний раз запряги Буяна, в ночь тронусь до Самары, а вы с Варварой распустите слух о моей поездке в Малый Околот за стеклом для веранды.

—Буян в крошки размолотит стекло, — удивился Иван.

— Какое стекло, дружок?! Ох, от твоего испуга поневоле взвоешь, —озлился Даньшин. И шёпотом добавил: -Буяна и кое-какое добро продам, иначе семью не спасёшь. Если не вернусь через неделю, моих не забывай. Илюша поедет со мной.

—Филя, и повернулся язык… —Кочевин от обиды выругался.

—Жизнь-то перевернули с ног на голову, а ты обижаешься на мой язык, что без костей. Если через неделю не вернусь, а рассчитываю управиться за четыре-пять дней, Дашу и Танечку отвезёшь либо отведёшь пешком до Степановки, лучше, конечно, ночью, чтоб ни один знакомый глаз не повстречался. Ну, дорогóй, прощай и прости, если что не так. —Они обнялись. —Кабы не волна чёртова, что вот-вот слижет нас, делов-то сколько… По-моему, придёт время— эту заваруху вспомнят со стыдом, но не каждый. Помнишь, прошлым летом у меня гостили братья Слабовы, так на днях всех посадили в поезд и ту-ту… ищи ветра в поле. Все трое пошли было наперекор новой власти, да разве осилишь… Хорошие братья, но по их пути не пойду. Перед прежними порядками преклонялся с оговорками, к нынешним привыкать поздно, поэтому нажитое добро скорее в пыль пущу, чем… Это единственный способ выжить. Я-то не пропаду. Бабу жалко, мучается горько, до конца не осознаёт, что нас ожидает. Поэтому, Иван, первым долгом иди в колхоз, и не отмалчивайся, иначе Кукушкин перескочит, хотя у него есть слабость: любит винцо. Глядишь, за твоей спиной мои дети… — Филипп зарыдал, задыхаясь. Иван из ведра почерпнул воды, подал ему кружку. Потоптавшись, вышел запрягать Буяна.

Подготовив подводу, прощупав узлы на упряжке, смазку, чекушки, Кочевин Иван решил покурить. Он не успел наполовину выкурить самокрутку, как Филипп дал команду открыть ворота. В последний момент Даньшин велел сыну взять сапожный инструмент, чему Илюша обрадовался. Сапожный нож (подарок Хвалынова), коим резал кожу, особенно сыромятные ремни к сбруе, зачехлил и всунул за пояс вдоль правого бедра.

Филипп тоже не забыл свой нож, без него и прежде не выезжал из села. Плотницкий топор положил под себя.

Размахивая руками, Филипп сказал:

— Тенёта опутали. Никогда столько не летало.

От тенётов избавлялась и Варвара, прибежавшая от Фимы Кукушкиной. Она что-то шепнула Ивану, потом робко подошла к Филиппу и поделилась новостью: уполномоченные остановились у Кукушкиных, назавтра наметили собрать людей. Фима от гостей слышала о каком-то «сурпризе» Даньшиным и Гнездиловым.

Спокойно выслушав, Филипп вдруг разворошил сено на телеге и с улыбкой спросил Ивана:

—Самокрутку закрутила Варвара или сам?

—Учусь пока раскуривать вторяк. С первака задохнулся бы. При нынешней власти курильщики в почёте, — ответил Иван, притворно покашливая.

— Не лукавствуй, ничего у тебя не получится: на меня честно горбил и на колхоз будешь честно работать и пахать.

—А Неклюдов Семён считает: кулаки всегда были запасливы, не голодовали. Мы же, нищета, жили— что в рот попадёт, и на том спасибо.

—Ну, ну, не смеши. За Неклюдова и жевать надо. Бог с ним. Иван, этот сундучок спрячь подальше. Илюшу отвезу Юнусу.

—Ах, в Калмаюр едешь? Говорят, и там шумят, мечеть закрыли.

— Шумят посторонние. Татары своих не выдают. Самара отменяется, к утру вернусь.

До прихода Варвары Иван чувствовал себя уверенней хозяина. Но как только Филипп переменил своё намерение поехать не в Самару, а в Калмаюр, Иван про себя пожалел Филиппа, так как раньше никогда не видел его растерянным и подавленным. И подосадовал, что на прощание он не поцеловал дочку Танечку, даже не отозвался на её зов.

За воротами Филипп сбросил топор и велел Ивану взять себе. Как говорится: от греха подальше.

За селом Филиппу стало ясно, что с Буяном добираться будет нелегко: то пляшет на месте, то рвётся в стороны… и пена хлопьями западала. И сам, одной ногой упёршись о переднюю подушку телеги, ни на мгновение не ослабевая вожжи, словно забывший — куда ехал и зачем… был мокрый от пота. Если бы не чувствовал за спиной притихшего и молчавшего сына, что было не похоже на него, то Буяну дал бы полную волю: лети, молодец, подальше от чертей…

У леса жеребец умерил шаг. Филипп вполголоса сказал:

—Сынок, за лесом пойдут овраги, там и поговорим.

—А ты слышишь, за нами кто-то верхом скребётся от самого села.

—Что раньше не сказал, — упрекнул отец. — С Буяном таращу глаза вперёд, не слышу. Хорошо, пусть всадник обойдёт нас.

У кромки леса Филипп повернул направо и в ста шагах от дороги въехали в орешник. Он передал вожжи сыну и вдоль кустов зашагал к дороге. «Она, судьба зажиточного человека, — оказывается, никому покоя не даёт», — пришло вдруг. Хотелось признать всадника, но опоздал: лошадь цокала подковами по каменистой дороге леса. «Наверняка Борька выпивши, потому и упустил нас?» — гадал Филипп.

Буян бил копытом о землю, рвался глубже в лес. Потихоньку причмокивая и вполголоса призывая жеребца послушаться возницу, Илюша выпятил Буяна из кустов. Вспомнилось: весной играли в лапту у Тухтарова двора. Дуняша, не спускавшая взгляд с Илюши, услышавшая перезвон колоколов в соседнем селе, где священником служил Илюшин дедушка Митрофан, с ухмылкой пропела частушку:

Бей, бей, колокол —

Для меня хоть тресни.

Я пойду в народный дом —

Там интересней.

Илюша обозвал её дурой. Дуняшин старший братец, заступник, ударил Илюшу кулаком по губам. Из верхней губы брызнула кровь. Братец растерялся, но не промолчал:

—Будешь знать, чем пахнет комсомольский кулак.

Ребятишки и про лапту забыли, молча разбрелись по домам.

Отец вернулся бесшумно и, не раздумывая, направил Буяна вдоль леса, отъезжая подальше от дороги.

—Сынок, всадник под носом скрылся в лесу, не успел разглядеть. Помнишь, летось здесь ездили за дубком для ворот, — локтем коснулся он сына. —Когда с германцем столкнулись, я служил при полковнике Алёнине Александре Александровиче. Он делился со мной, точно с ровней: немец, говорит, сунулся к нам, чтоб раскачать русскую лодку. Наказывал не поддаваться эсеровским и большевистким посулам, им-де наплевать на русского мужика. А мне, сынок, крестьянская сметка подсказывала не верить зазывалам, да о них в селе никто не подозревал, с ними столкнулся на фронте. Помню, в восемнадцатом году сожгли усадьбу помещицы Неклюдовой. Маленькая, сухонькая барыня—старушка, как сейчас вижу, была напугана поведением людей— никто и ведра воды не вылил в огонь.

—Папаня, дедушка рассказывал: ты тушил усадьбу один.

—Да какая там усадьба. Полнейшая развалюха, — сказал с жалостью Филипп. —Барыня встала у догоравшего дома перед толпой и говорит:

—Я-то в дверь вышла и с крылечка сошла, а вы в трубу вылетите вместе с дымом.

—В толпе и Кукушкин стоял? —спросил Илюша.

—Ну, без него ни пожары, ни развалы… везде нос суёт. Так что тот дымок и сейчас ест глаза. И нэповской вольнице не верил. Однако отходчивей русского мужика не сыскать. Чтобы не терять время даром, решил узнать свою сноровку, пусть на короткое время, мельницы и дом построил без особых усилий, Буяном разбогател…

—Сродственникам обновил дома, —подсказал Илюша.

—Ну, это мелочь. В общем, последние годы ждал, когда вожаки перегрызутся, потом перекинутся на нашего брата-мироеда. Не зря рыскаем и прячемся поблизости своего дома, будто воры. Хуже не выдумаешь!

—Папаня, все заметили: ты на зубок пришёл с чистыми волосами на голове, а ушёл с поседевшими. С такой головой ты с мельницы вертаешься. Мама от своих мокрых глаз не убирает край запона. У её рта и глаз разом появились мелкие- мелкие морщинки, не сосчитать, — высказался Илюша, подкупленный отцовским откровением. Чуть погодя, робко заявил: — Папаня, не хочется к Юнусу. Лучше у цыган переждать. Я читал русскую историю: басурманы и степные племена жгли наши села и города, девок и баб молодых уводили в полон. Разве забыл, как Буяна жеребёнком еле-еле отбили у калмаюрских… Ты дружил с Юнусом, а мама пугала: вот придёт татарин-шобольник, посадит Илюшу в мешок и утащит на болото.

—Сынок, с озорниками иначе и не справишься, — засмеялся Филипп. И язвительно вопросил: — Пугала татарином, а ночью прячемся от кого?

—Юнус обсчитывал нас, мальчишек, когда продавал свистульки и шары, в своём же селе продавал подешевле. И баб объегоривал на синьке, на краске, на вобле…

—Торговля — штука такая… Стыдился торговать, вот и промедлил с лавочкой. Мечтал поднять каменный дом с магазином. Да видишь, какой разор — не щадят ни левых, ни правых. Выходит, не зря сомневался. Так что поживёшь у Юнуса, починишь обувку, сбрую, может, научишься балакать по-ихнему, пригодится. Нам сейчас лучше осесть на дно. Буря утихнет, всплывём. Вдруг понадобимся, — помечтал Филипп.

Они долго плутали: то въезжали в лес, то выезжали… но вскоре выяснилось, что к дубняку не попадут и село Юнуса осталось далеко в стороне.

Илюша нараспев и вполголоса прочитал: «Сбились мы. Что делать нам? В поле бес нас водит, видно, да кружит по сторонам».

Филипп остановил Буяна, спросил:

—От дедушки Митрофана слышал?

—Да.

—Вот и да-а… Попов вовсе невзлюбили. Странные люди пришли к власти: никто им не по душе. И верно — бесы в новых людях, как в тех свиньях… не перехитришь.

—Папаня, нам сподручней домой. Оставили маму и Танечку одних. Как Бог велит, так и…

Филипп не дал ему досказать:

—Братьям Слабовым дали укорот, не помогли и подачки. — Даньшин вспомнил поговорку: в дороге и отец сыну товарищ. И повернул Буяна к своему селу.

…Предчувствуя возвращение хозяина, Иван Кочевин чутко прислушивался к ночным шорохам и звукам. Жалел Буяна, ведь Филипп обещал оставить жеребца калдинскому Юнусу. Услышав пофыркивание любимчика, Иван птичкой слетел с крыльца, на ходу накидывая на плечи безрукавку из овчины (подарок хозяина). Возвращенцев встретил в ста шагах от дома. Взяв Буяна под уздцы, первым долгом всунул ладонь под хомут, расправил гриву. Жеребец показался слегка обмякшим и уставшим. Чтобы не выказать своё недовольство, Иван сказал:

—Борька Кукушкин верхом следом за вами. Хотел вспугнуть, но вовремя одумался — сами, мол, справятся.

—Зачем называешь по фамилии? Во всём селе Борька-то один, — буркнул Филипп. — Спрятались от дурака, но надолго ли? — досказал с досадой.

Филипп разбудил жену и велел переходить в новый дом, дескать, сутки, но поживут в нём, подышат запахами свежего дерева…

Дарья спросонья проворчала:

—Без освящения нехорошо-то как. Тятю позвать бы.

Вещи в новый дом не вносили, складывали у крыльца, ждали, когда хозяйка с иконой обойдёт дом. Дарья, держа обеими руками тяжёлую и большую икону с образом Николая Угодника под стеклом, огибая передний угол нового дома, чуть не выронила икону. Напуганно охнула и покачнулась к углу.

—Господи, — промолвила и выдохнула, не слыша своего голоса. В потёмках ни муж, ни Иван не заметили её замешательство, свершившееся в момент петушиного пения.

Дарья сначала попыталась впустить в дом кошку Дымку, то та на пороге поцарапала ей руки и убежала на улицу.

—Не жить, не жить в доме, — прошептала Дарья.

Сама первой и переступила порог. Освятила избу так, как учил отец. Сразу полегчало на душе. Но муж торопил расставить вещи по своим местам до рассвета. Дарья накрыла стол белой льняной скатертью, посередине поставила деревянную солонку с солью до краёв, каравай хлеба, нож… На божнице зажгла лампаду. Присела на краешек лавки, облокотилась о стол, лицо закрыла ладонями и сухим голосом (без слёз) запричитала:

—Господи, Сын Божий, безропотно принимаем Твои наказания за грехи наши. Старый дом вела с радостью; за детьми глядела днём и ночью… без завтрака, обеда и ужина не оставляла; семья ходила в чистом и глаженом белье. Дети полюбили Тебя, Сын Божий, с молоком моим. Первенца кормила грудью молоком до двенадцати месяцев, без креста и грудь не просил. Без молитвы и за порог дома не выйдут, людям поклонятся, нищим подадут кусок хлеба, слабого не обидят и не засмеют… Скоро сами встанем вровень с погорельцами, по миру пойдём. Господи, благослови на новое терпение, чтоб сердца моих близких не ожесточились на обиду, кои принесут пришлые. На чужой-то сторонушке отведи от лихих и лукавых людей. Обмануть-то обманутых легко, без гнездышка… — она прервала причитания и пошла к мужу.

В предутренний час Дарья шепнула мужу:

—Не береглась. Что делать, если кто завяжется?

—Не тревожься, никого не будет: мы не думали о нём, — успокоил Филипп.

—Я не боюсь ребёнка, пусть и расстаёмся.

—Даша, не хочешь понять, куда и зачем загнали нас.

—Где мне не понять, — с обидой вымолвила. — Илюша змею в лесу заметил, а не испугался. Зато у моих губ и глаз дюжину новых морщинок погладил ручкой и замер, глядя мне в глаза. С чего бы?

—Он любит тебя, потому и преувеличивает.

—Отец любит и дети полюбят.

Утром всей семьей принялись молотить хлеб. Позже к ним пришла Варвара. Чуть не плача, сказала:

—Эх, сколько людей сбегалось, за три дня управлялись. Ныне будто вымерли.

Филипп и Дарья слаженно били цепами по разложенным на току снопам. Илюша впереди них теребил рядки палкой, по которой изредка кто-то из родителей ударял цепом так сильно, что он морщился от боли и еле-еле удерживал в руках палку. После замены обмолоченных снопов, Илюша взялся молотить цепом рядом с отцом.

—Сынок, летось бил в лад, а нынче… Давай поменяемся, — предложила мать, боясь жалостью задеть самолюбие повзрослевшего за лето сына.

В иное время обедали на гумне, а в этот день решили отобедать в новом доме. Дарья расставила на столе тарелки (подарок барыни), ложки и глиняные кружки под квас. Вошедший Иван Кочевин поглядел на стол, покачал головой и сказал:

—Господа — товарищи!

—Так велел хозяин, — ответила Дарья.

День стоял ненастный, но тёплый. Все вспотели. Умывались во дворе у высокого крыльца над лоханью. Умывальником служил медный чайник, висевший на цепочке (его нашёл Иван на обгоревшей барской усадьбе).

Филипп и Иван задержались во дворе. Иван сообщил новость:

—Уездных людей водят по дворам секретарь Дмитрий Алексеевич и Борька. Один из них чернявый и смуглый, точно цыган. Может, с большой дороги? Документ потребовать.

—Не волнуйся, потребуют… на стену полезем, — сказал Филипп и зло хохотнул.

—Чернявый-то спросил Клоковых: что не молотят хлеб? — Те ответили: в работниках не нуждаются.

—Иван, своими вопросами они всё равно, что прутики на жар бросают. Себя чувствую, как свинья перед заколом. Но визг подымать не буду, — задумчиво проговорил Филипп, уставившись на сучок в сосновой доске, стоявшей у крыльца. Он пяткой сапога выдавил сучок и повернулся к Ивану. — Вот так и меня! — Иван от обиды хотел было уйти, но Филипп жестко ухватил друга за рукав. — Да, ты помогал наживать, а всё равно тебе не так больно терять, как мне. Думаешь, когтями держу это добро? — Филипп размахивал руками, показывая на дом, на крытый двор. — Если на моих глазах дом и двор раскатают по брёвнышку или хлеб в копнах сгорит… то через года два наживу. Правда, давно понял, что нэповская игрушка — приманка, с коей они решили выявить в народе самые лучшие силы, чтоб потом и уничтожить. Понимаешь, они по хребтине бьют! Если перебьют, то ничем не восстановишь.

—Филя, не кипятись. Тебе думается, будто виню в бездействии, — прервал его Иван.

Дарья позвала мужиков к столу. Иван отказался от обеда, направился к церкви, где толпился народ.

Пообедали. Не успели допить квас, как во дворе до хрипоты залаяла Малька, недавно посаженная на цепь. Люди вошли в дом без стука, среди которых были свои и чужие, а Малька лаяла и лаяла… Филипп шёпотом сказал Илюше выйти во двор и успокоить собаку. У крыльца стояли двое: молоденький милиционер с винтовкой и человек, похожий по описанию Ивана, с кожаной курткой в руке, которой он загораживался от взбешённой от злости Мальки. Она так разъярилась, что огрызнулась и на Илюшу.

—Семён Ефимович, дайте-ка шугану, — прикрикнул милиционер. Прозвучал выстрел. Малька даже не взвизгнула, замертво упала к Илюшиным ногам. — Делов-то куча, — пробормотал милиционер, покраснев то ли от своей решимости, то ли от радости, что ловко подстрелил собаку.

Буян от выстрела заметался в деннике, заржал.

Семён Ефимович накинул на покатые плечи кожаную куртку и скрылся в туалете. Через полчаса он нахваливал хозяина, удивившись про себя, что Филиппа не встревожил и не взволновал выстрел. И гостей встретил спокойно, словно заранее ждал.

—Даньшин, я походил по деревням, а культурного туалета не встречал. Сразу видно: любишь жену и детей своих. Себя уважаешь. Кукушкин, поучился бы.

—За ним не угонишься. Он водил дружбу с барыней Неклюдовой, с дворянкой столбовой. Таких, как я, она за версту не подпускала. Один раз пришёл поработать в её саду, прогнала, — ответил Кукушкин, не поняв подначки начальника.

Семён Ефимович вновь с насмешкой сказал:

—Кукушкин, барыню оставь в покое, все уши прожужжал. Задницу-то ты морозишь. Ах, твою не жалко, бабью-то… Ладно, ближе к делу, — резко переменился он. Наконец-то представился: — Меня зовут Семёном Ефимовичем, фамилия Абрамовский. Мы, понятно, незваные гости, потому заявляю: Даньшин, с этой минуты ваша собственность переходит колхозу. Передачу оформим документально. Хлеб смолотили?

—Утром начали, — ответил Филипп, почувствовав прилив жара к щекам. Встретившись с испуганным взглядом дочки Танечки, он с ласковой улыбкой подмигнул ей: мол, не пугайся, всё будет хорошо.

—На обмолот даю сутки, после…

Абрамовскому не дал договорить Кукушкин:

—Семен Ефимович, колхозники домолотят. А этих пора гуртовать и везти в район.

—Кукушка, кукушка, сколько мне лет осталось жить? — передразнил Борьку Абрамовский. — Жди, когда ты чужое обмолотишь. А советской власти нужен хлеб.

—Так снопы сейчас не его, — не отступал Кукушкин.

«Ах, чёрт, намеренно петушится. Раньше не осмелился бы… — чуть не вырвалось у Филиппа. Опять встретившись с упрямым взглядом Танечки, успокоился: — Молодец-то какая! В её глазах испуг угас».

Даньшин стоял вполоборота к переднему окну: к дому подходили бабы, старухи, старики и дети… и ни одного мужика. Даже дурачок Афоня, пришедший с этими людьми, куда-то пропал.

—Филипп Терентьевич, напрасно не слушаете меня, — тормошил его Семён Ефимович. — По-моему, ты тщательно готовился встретить нас. Во дворе ни коровы, ни телёнка, ни овечки… и в избе простовато.

—Вы правы. В восемнадцатом году беспортошный Кукушкин поучал, будто пришлые люди в крестьянских избах не оставят ни иголки, ни икон…

—Ври больше, — огрызнулся Кукушкин. — Лучше откройся, на какой лесной полянке вчера закопал заветный сундучок? Семён Ефимович, в том сундучке, по слухам, серебра — весь колхоз обуешь и оденешь.

—Вот-вот, беспортошному лишь бы за чужой счёт обуться и одеться, — сказал Филипп.

—А если всерьёз? — настаивал Абрамовский.

—За дубком ездил, да его кто-то увёз, — ответил Филипп и про себя обрадовался, что не назвал Илюшу.

—Это на Буяне за дровами?! — хихикнул Кукушкин.

—Что за женщина? Повсюду её вижу, — спросил Абрамовский, кивнув на встрепенувшуюся Варвару.

—Моя родственница, — ответил Филипп.

—Такая родня, про которую говорят: седьмая вода на киселе, — съязвил Кукушкин, больше злясь на Семёна Ефимовича.

Варвара вышла. О ней тут же забыли, хотя все видели, как она показала Кукушкину туго сжатый кулак.

—Так, а где ваш работник? — спросил Абрамовский.

—Не работник, а батрак, — скорёхонько поправил Кукушкин.

—Какой работник? — недоумевал Филипп, удивляясь, почему секретарь, млевший на лавке, точно воды в рот набрал. — Мы с Иваном с малых лет в дружбе. Бывает, он рыбачит на Волге. Иногда и мне помогает. В селе иначе не проживёшь. Братьев у меня нет. Всё равно Иван помогал бы, — оправдывался.

—Семён Ефимович, он заговаривает зубы, — сказал Кукушкин и запрохаживал по новому полу, будто хозяин. — Кабы не колхозная власть, на его гумно вся голытьба скатилась бы.

—Кукушкин, во-первых, у меня зубы не болят; во-вторых, сам-то у кого прирабатывал? Или тебя никто не нанимал? — с усмешкой спросил Абрамовский.

Кукушкин растерялся, но прийти в себя ему помогла Дарья, вдруг схватившая его, низкорослого и тщедушного, за плечи и вытолкнула из передней. В задней избе Борька попытался было вырваться, хватая Дарью за грудь, но тем лишь пуще разозлил хозяйку: она столкнула его с крыльца. Замкнув за собой дверь и, поправив сбившийся платок на голове, Дарья с порога сказала:

—Заизмывались! Описывайте, записывайте, грабьте и уходите прочь. А ты, чернявый, не крутись ужом, не глупее твоего. Не вижу, что ли, как наше сословие сталкиваешь лбами. Правду барыня сказывала: придёт время, и оно пришло, русских опутают мошенники. Храмы прикроют.

—Нет, хозяюшка, не барыня сказала, а ваш почтенный батюшка Митрофаний. И всё же вы боитесь не меня, а Кукушкина, коего и поделом выгнали, а то следит пыльными сапогами по новым половицам, — прямодушно высказал Абрамовский, словно предупредил Дарью.

—Да не боюсь никого, кроме заколоченного храма. Без церкви ничего у вас не получится, — тихо и покорно ответила Дарья, перекрестившись. За нею и Танечка перекрестилась.

Филипп заметил, что уездному человеку, привыкшему свои и казённые дела делать чужими руками, без Кукушкина стало неловко и неуютно, потому и перешёл на угрозы.

—Филя, погляди, народ-от сошёлся, будто в нашем доме покойник, — с испугом проговорила Дарья. Людское внимание было дороже своей беды.

Абрамовский вышел во двор, переговорил с милиционером. На столбе нового палисадника сидела кошка Дымка, которую, почти не целясь, застрелил милиционер. Бабы закричали, завизжали… и разошлись. Танюша хотела взять в руки убитую кошку Дымку, но отец не разрешил.

—Хозяюшка, куда подевала Кукушкина? Без него, как без рук, — вернувшись со двора, заявил Абрамовский.

—Чай, ихнюю уборную обновляет, — сказал секретарь Дмитрий Алексеевич.

Все пришлые дружно посмеялись.

«Как скоро они спелись», — подумал Филипп, не найдя ничего смешного.

Даньшин не хотел говорить, крепился, но не умолчал:

—Гиблым делом можно заниматься час, неделю, месяц, год… А дальше что? И гости не знали, как хозяина связали. Кошка помешала. Кто в колхозе будет ловить мышей? Или амбары будут пусты. — Филипп первой попавшей деревянной ложкой ударил по столу, от неё остались щепки.

—Зря, хозяин, портишь добро, — снисходительно сказал Абрамовский, привыкший к разным поступкам крестьян. Кто-то молчаливо переносил присутствие чужих людей, кто-то с горькими слезами встречал страшную новость, а кто-то…

—При хозяине-то дальше порога не пустил бы таких, — вымолвил Филипп с опущенной головой, вспомнив, что клялся не выходить из себя.

—Ну, засиделись, хозяин нервничает. Ему пора молотить хлеб, — сказал и поторопил Абрамовский, увлекая за собой незваных гостей.

***

…Домолачивать снопы Филипп позвал Ивана. Молотили вполсилы (делали вид), помня о любопытном Кукушкине, который либо сам наблюдал за ними, либо кого нанял.

Филипп велел Ивану два раза (с небольшими перерывами) на подводе отвезти с гумна мешки с пшеницей, а обратно прихватить зимнюю одежду и обувь. Всё привезённое спрятали в соломе. После договорились: не дождавшись сумерек, оврагами и лесом, Иван на подводе отвезёт семью до Степановки; Илюша останется у Степана Ильинкина, фабричного поммастера, а Дарья с Танечкой, не задерживаясь, пойдут в Промзино, к Анисье Строгановой, бывшей служанке барыни Неклюдовой. Если у Ильинкиных произойдёт заминка, то Илюше не отставать от матери. Запасное место — у волжских рыбаков. Ивану до полуночи вернуться домой.

Филипп понимал, что дробить семью — великий риск, но вместе прятаться в чужих селениях, по его мнению, опаснее вдвойне. И дома оставаться, значит — покорно ждать отправки в ссылку, куда погонят, точно скотину на бойню. О братьях Слабовых долетала весточка: пока добирались до Урала, кого-то из близких навсегда потеряли… Не во гроб положили, а в материю завернули. Не то, чтоб отпевать, даже свечу не зажгли.

Филипп, Дарья и Иван вполголоса гадали: по какой такой причине уездный начальник оставил их на сутки? И, не разгадав хитрую задумку Абрамовского, Филипп решил задержаться до возвращения Ивана, дальше-де подскажет обстановка — что делать, хотя Дарья упрашивала мужа бежать, пусть не вместе, но бежать, хотя бы до Степановки…

—Нет, мать, думай о Танечке, о себе, — наказал Филипп и добавил: —Простите, родные, что не могу защитить вас в собственном доме.

Дарья заплакала.

За копной соломы попрощались. Филипп похвалил детей за спокойное и мужественное поведение, только, мол, мамка вспылила… Танечка хотела обнять отца, но мать не разрешила, могли увидеть. Девочка со слезами лепетала о Дымке, о Мальке…

Скоротечен осенний вечер. Обычно парни и девки собирались у амбаров (наигрывала гармонь), нынче улицы и переулки приутихли.

В новом доме, сидя за столом, Филипп просил Бога пощадить дорогих беглецов, да Иван вернулся бы к первым петухам. Что ни раньше Кочевин вернется, то раньше и он тронется в путь. Лишь жене сказал, куда пойдёт.

Божница опустела. Икону Николая Угодника Дарья отнесла Варваре на сохранение. С собой взяла маленькую икону, коей благословляли их на свадьбе.

—Слава Богу, успели хоть раз пообедать здесь,— шёпотом сказал Филипп. — В новом доме больше делать нечего, — досказал, чувствуя себя безучастным к происшедшему, будто на самом деле не жалко было ни семьи, ни домов, ни лошадей, ни… Правда, к быстротечному перелому он был готов, можно сказать, со стародавних времен, когда на фронте своими ушами слышал неприязненные насмешки в сторону царя и его семьи, церкви, попов, офицеров… Тогда задавался вопросом: «Неужели дожили до начала конца?»

Свои муки утаивал, молча прикидывал и с растерянностью представлял недалёкое будущее, ведь сам был молод, здоров и неглуп. Иногда приходили просветлённые мысли, мол, образуется картина — бывало и похуже, но чаще всплывали безысходные мысли. Не зря Даша в день свадьбы нашёптывала ласковые и нежные слова, возможно, пожелавшая развеселить, заметив в глазах жениха печальную задумчивость, словно не радовали ни невеста, ни свадьба. С той поры Филипп мысленно обвинял и Дашу за то, что своей любовью убаюкала в нём настороженность, а то и предчувствие рока, потому и нынешнее разорение принял за обычную беду, сравнимую с пожаром, который , пока не разгорелся, можно потушить или что-то вынести и спасти… Нет, он точно знал, какая ожидает беда. При Даше убеждал братьев Слабовых — покинуть дом и затеряться среди невинных людей. Даша даже вскрикнула: «Людям советуешь, а нам как быть?» Немного погодя, она была весела и ласкова с ним, будто и вправду не верила страшным слухам. И только сейчас Филиппу стало ясно, если бы не Дашина терпеливость, то он наверняка взбунтовался бы, может быть, Буяна продал задёшево цыганам, спалил снопы на гумне, а то и эти дома… Она, она, милая жёнушка, удержала его от ярости и злости… Танечка очень похожа на мать.

Филипп погладил ладонями гладкие (как скалка) брёвна, плотно пригнанных венцов, вспомнил отца, всю жизнь мечтавшего о похожем доме — вот полюбовался бы…

В просторном чулане заглянул в тёмное чело русской печи, кою лишь один раз прокурили, тягу в дымоходе пробовали. «Даша переживала, примет ли её новая печь?» — подумал Филипп и улыбнулся: жена час и минуту с ним. И услыхал шорохи под половицами. Опустился на колени перед лазом в подпол, сказал:

—Домовой, пойдём-ка в старый дом, в новом — моей семьи не жди. А другие жильцы приведут своего домового.

Во дворе Филипп задержался у Буяна, который зубами снял с него кепку.

—Эй, друг, не балуй! Шапочка в две денежки и та набекрень, — отозвался хозяин. Озорство жеребца обрадовало и рассмешило, значит — животное либо не почувствовало, что хозяин прощался с ним, либо надеялось на встречу. Он обратился к невидимому собеседнику: — Домовой, без собаки и кошки скучно жить. За что они пострадали?

В старом доме осталась одна лавка, стоявшая вдоль стены — от угла до угла, кою могли поднять лишь четыре мужика. Хорошую память оставил отец, да и та обрывалась… Филипп сел на топчан за печкой, на котором позапрошлым летом лежал и умирал отец. Незадолго до смерти, причастившись, сказал отцу Митрофану: простому-де человеку никогда не давали и не дадут спокойно пожить, завсегда находили и найдут причину потискать и помять, как кудель… Когда же Филипп две кряду мельницы пустил, батя в несусветную жару притопал в валенках и шубёнке. В тот день слег и не вставал, словно сомневался в успехе сына. Невесёлые рассуждения отца вскоре же оправдались: сладко ли Филиппу, коли семья в бегах? на глазах ли вырастут дети? и появятся ли внуки?

Филиппу почудилось, будто на старой иконе блеснул светлый взгляд Матери Божьей. Он перекрестился и зашептал:

—Без иконы и пустая изба — не изба. Здесь сам народился и дети на свет появились. Дом справный, без пригляду простоит годов двадцать, а то и более… Тогда зачем поднял новый? Очень просто: в село въезжаешь, то будто попадаешь на заброшенное поле с копнами прошлогодней соломы. В Степановке готов шапку снять перед добротными домами. Да, но фабричные люди на жалованьи. Нашему брату, как Божьей птичке, что земля даст… — И вдруг до него дошли запахи, похожие на за­пахи нежилого дома.

Филипп насторожился от шагов под окнами, сразу подумал об Иване: неужели так скоро вернулся? Метнулся в сени, на крыльцо… На нижней ступеньке стоял Абрамовский, от которого свежо попахивало самогоном.

—В новый дом постучал, не открыли. Намолотились — спят без задних ног, — с сочувствием сказал он, пройдя мимо хозяина в сени. — Замкни обе двери, потолкуем. Или против?

«Пожалел нашу усталость для блезиру», — подумал Филипп, опустившись на лавку.

Неподалеку сел и Абрамовский, начавший нахваливать жену Даньшина:

—Знаешь, о чужой жене завещено помалкивать, но согрешу: жена твоя — звезда небесная! Ей простишь любые ошибки. Вы, наверное, как по лунной дорожке сошлись, счастливы… Не хотел сравнивать, но Фиме Кукушкиной не повезло.

«Видать, любит замужних. Взяли волю, гнёзда разоряют», — подумал Филипп.

—Однако Фимина судьба не вызывает ни жалости, ни сострадания, — продолжал Абрамовский с короткими вздохами, словно ждал возражений Филиппа, — потому что она тайно любит какого- то сильного мужика, вот и не увядает с Борькой. Утром сбежала, может, навсегда… Борька грешит на тебя, Даньшин, сюда рвался, да я не позволил.

«Интересно, куда он клонит?» — гадал Филипп, огорчённый простовато-доверительным разговором.

—Два года в ваших краях живу, приглядываюсь…— не молчал Абрамовский. —Русская женщина весьма вольнолюбивая и властная, хорошо знает своё место в семье и никому не уступит его. Но властолюбием не подавляет мужа, и в мыслях не держит — грех. Послушал Дарью, а в гневе она очень хороша, невольно подумал с жалостью о тебе: не под каблуком ли жены? Но ошибся!

—Вы чьи будете?

—Не из тех я, о коих подумала Дарья твоя. Цыган, но не мошенник и не конокрад. Я и лошадь-то боюсь. Наш табор ублажал господ в ресторанах, в усадьбах: пели романсы, песни народные, особенно украинские, плясали и танцевали. Музыканты были свои. Без таланта родился: не пел, не плясал, скрипку в руках не держал. Господа помогли мне окончить гимназию. Сейчас, как писал поэт, у разбитого корыта. В общем, Даньшин, наши судьбы похожи. Советую смириться и не роптать. Нынешняя власть надолго замахнулась.

—Чем похожи?

—Потерями. Что заволновался? Да милиционер ходит с винтовкой, — признался гость, когда Филипп пересел подальше от окна. —Украинка внешне похожа на русскую женщину, но характером — либо упрямая, либо гордая и не совсем устойчивая. Мать скажет дочери выйти замуж за чёрта, выйдет. Украинцы, наполовину ополяченные, ревностно стерегут свой быт, обычаи, язык, песни… Поэтому не совсем понятна их обида на безобидные прозвища: хохол, хохлушка. У вас попроще и посложнее одновременно: бичуете друг друга и сами себя. Ничего подобного нигде не встречал. На днях рассмешило слово «айда». Оказывается, оно восточное. Утром Фима назвала Борьку дураком. Тот незлобиво постращал, что с колокольни расскажет о ваших, Филипп, шашнях с Фимой, вскружил голову замужней бабе.

—Наплели небылиц в сказках о дураках, будто умнее царя, так мужику не вдохнуть и не выдохнуть, — подал голос Филипп.

—За прозвищем прячетесь, чтоб чужестранние не заметили вашего подлинного характера или намерения, — с напускной строгостью подчеркнул Абрамовский.

—Не все ваши суждения понятны, — сказал Филипп. И подумал: «У нас намерения ясные и простые: жить спокойно».

Гость, слегка раздражённый непонятливостью хозяина, вроде бы издалека заговорил:

—Месяц назад выселяли татарскую семью, спросил бабая: куда спрятался сынок? Он твердил одно, как ребёнок: нездешний-де жилец, никого не знает. Когда его поправили местные активисты, бабай зарядил другое: спиной стоял, спиной стоял… Хочешь знать, Даньшин, в Малороссии меня с малых лет дразнили конокрадом. Об отце и не говорю… Клеймили его и те, кому в долг давал. В русских сёлах многих обидел не по своей воли, но называют по имени и отчеству, хотя в душе наверняка держат досаду…

«Люди не верят тому, что произошло. Позже поймут, но будет поздно: проклянут или забудут», — подумал Филипп, которому надоело осмысливать происшедшее, лишь бы поскорее убежать.

—Завалился ночью знаешь зачем? — полушёпотом спросил Абрамовский. — Если есть золотишко или серебро, не стесняйся — клади на стол. Тогда семью твою не трону. Вместо тебя сошлю Кукушкина, чтоб меньше болтал. Признаюсь, я боюсь его хуже, чем чёрт ладана. За собаку и за кошку прости, нарочно шум поднял, чтоб Кукушкина отвлечь. Он, зараза, о каждом моём шаге докладывает выше. Лютую ненависть питает к вам, особенно к тебе. Не подумай, раньше не торговался с кулаками, эту мысль подкинула твоя жена, мошенником назвала. Захотелось попробовать. Всем понятно, как дважды два — четыре, сильных и работящих мужиков вытрясают с далёким прицелом: намечается великое строительство, и никакое сопротивление не остановит ломку. Потому на меня обижаться бессмысленно. И глупо не любить кукушку. Она — единственная, пожирающая лохматых гусениц. Мы с Борькой — глухие исполнители. Не мы, так другие!

—Напрасно рассчитываете на сундучок. Не скрою, кое-что имелось, но побрякушки ушли на мельницу…

—И не на одну, — прервал Абрамовский.

—Допустим, — согласился Филипп. — На дом лес возил издалека. Людей надо было покормить, напоить… Затраты!

—А где обменял или обменивал побрякушки?

—В Самаре, у ювелира. Слышал, он сбежал, — солгал Филипп, назвав другой город.

—Моё дело, Даньшин, предположить и предложить. До полудня есть время подумать. В нынешнем положении вряд ли перехитришь меня. И жизнь коротка, — с угрозой настаивал гость.

—Моя, может быть, коротка, а у народа… — ответил Филипп без раздумий.

Абрамовский тихо засмеялся и бесшумно вышел.

Филипп решил бежать непроторёнными тропами, иначе подкараулят. Он обошёл оба дома — не спрятался ли кто для слежки? Усадом, почти полусогнувшись, направился к необмолоченной копне, хотя Кукушкин с милиционером могли поджидать его и на гумне. Он издалека бросил камень в копну: слава Богу, там — ни шороха, ни голосов. До леса бежал по слабо наезженной дороге: спотыкался, падал на руки, снова вставал… На выезде из леса показалась подвода, Филипп присел и негромко присвистнул. На подводе зазвенел металлом топор. Филипп узнал друга и уверенно поравнялся с подводой. Иван обрадовал: семью доставил благополучно, только Танечку-Данечку не сумели успокоить, дрожала до Степановки.

—Время вылечит,— жёстко сказал отец.

Филипп наказал Ивану переночевать на телеге у снопов, на всякий случай, если спросят, мол, стерёг хлеб. Днём обязательно похоронить собаку и кошку. Самому неловко было браться за лопату, подумали бы — закопал кулацкий клад.

Обнялись. Филипп напоследок шепнул Ивану:

—Береги семью. Бог отблагодарит за лепту. Буян во дворе. Может, у тебя не отберут любимого?

***

Даня задремала в трамвае. Ей почудилось, будто её домишко с огородом и бревенчатым двором оторвало половодьем от соседей и понесло вдоль села. Но проснулась она не от увиденного во сне, а от звонкого окрика водителя: «Конечная!» Быстро сообразив, что проехала свою остановку, Даня заметалась в пустом вагоне… Она помнила: Конечная недалеко от дома племянницы.

Вдоволь посмеялась над своей оплошностью. Вполголоса бормотала:

—Весеннее солнце пригрело у окна, дремота и сморила. Ох, сон — полбеды. Застать бы дома Светку.

Как в воду глядела: опять не дозвонилась в квартиру племянницы. За дверью, обитой чёрным дерматином, не слышны были привычные шлепки тапочек по паркетному полу.

У подъезда Даня раздумывала: куда пойти? Направилась в магазин. Успела к закрытию.

—Иду и горюю, закроют магазин, пропащее моё дело. Не увижу больше Ксеню Земскову, — пожаловалась Даня товарке.

—И я затосковала: не уехала ли, не простившись. После закрытия подождала бы тебя часок, — успокоила её. — Меня не обманешь: раз твои сродственники не приходили за круглым хлебом, любят они его, то разбежались. Ну, потопали! Рядышком проживаем. — Ксеня обняла Даню и тихо запела: «А где мне взять такую песню — И о любви и о судьбе. И чтоб никто не догадался. Что эта песня — о тебе?» —Помнишь, бесперечь пели? Думала, всю жизнь с песнями проживу, а перепрыгнула среднюю планочку, то ничего не надо стало… Дети были бы здоровы, сыты, одеты. Вчера к зимнему пальто пришила разные пуговицы, Ваня заметил и поругал, зачем мужа позоришь.

—Ба, на тропе снег шумит, как сырая соль. И почерневшая тропа горбится, — прервала Даня подругу, довольная, что шла к ней в гости.

—В деревне по-другому тает, — подтрунила Ксеня.

—Забыла, Ксюша? У нас — сойди с похожей тропы и ухнешься по колено в снежную кашицу с зелёной водой. Тут вон кочки оголились, тоненький слоёк снега. Солнце пораньше нашего встаёт, видать?

—Не забыла, не забыла, Таня, хоть и много на стороне прожито; внучка подросла, грудочки проклюнулись. У меня голова поседела, волосы прячу под платком. Разучилась быстро ходить. Ты вон глядишься посвежее моего, лицо помытое молоком, что ли? Моложавое! Одна живёшь, вот и полегче тебе.

—О чём говоришь? Легче ли одной, когда в доме боишься мышиного шороха. Не горевала одна-то. Не дай Бог, конечно.

—Вот именно: не дай Бог. А детки часто наведают?

—Тогда помалкивай. Твой Ваня — ангел небесный: напоматерно не ругается, вина не пьёт. Знаю, знаю, не смейся.

—И со смирным не больно сладко. У Вани характер крутой, впечатлительный.

—Неужто? В парнях-то не капризничал, — не поверила Даня.

—Всякий он.

—Ты тоже, Ксюша, не мёд.

И обе разом засмеялись: вместе-то вспомнили девичью пору поподробнее, чем вспоминали о ней наедине.

—С Ваней живём одни. Почти все дети на стороне. Слушай, — Ксеня остановилась, — твои-то как? Увильнула от ответа.

—Мои-то хорошо живут, да скучаю до боли сердечной. Мечусь, мечусь, надумаю наведать племянницу… Ах, Ксеня, не обижайся, что напрямки судачу. Привыкла на ферме горланить. И куда деваться со своей прямотой.

—Разве когда обижалась на тебя, — успокоила её Ксеня. — А без детей мы привыкли, не тоскуем. В отпуск прилетают через два лета на третье. Деньги немалые уходят на дорогу. Маленько пособляем им. Когда начинают собираться до дому, опять тоскуем.

—Нет, мои каждое лето прилетают. Загадывать не стану, будущее покажет, но, по-моему, будут реже приезжать. И соседкины дети сначала каждый год мыряли, а сейчас мамку кличут. Сумку и кошелёк набъёт, охнет и повезёт.

—Как Марфуша с Леонидом поживают? Не обижают тебя?

— Кипят! Все время оба с засученными рукавами. Я так не умею.

—Одна. Потому и не кипишь. Детей не считаю, — заключила Ксеня и вздохнула, точно позавидовала подруге.

—Ох, Ксюша, сколько же у тебя деток? Четверо? — Даня подосадовала на товарку, что заповторяла об её вдовстве и одиночестве, точно о каком-то пороке.

—Много ли, мало ли, все мои. К снохам и зятьям внимания побольше, чтобы моих детей не разлюбили. Три сына и две дочери у нас. Давно определились. Последний сынок обещает летом вернуться из армии.

—Ванёка, чай, изменился? Последний раз встречались, был худющий. Грешила на тебя: не кормишь и не холишь мужика родного.

—Придём — узнаешь,—буркнула в ответ взгрустнувшая Ксеня.

Скрипучий лифт поднял их на седьмой этаж. Ксеня звонить не стала, открыла дверь сама. По освещённому длинному коридору навстречу им шёл Иван. От улыбки в правом углу рта уголёчком горела золотая коронка.

—Узнал?—задорно спросила Ксеня мужа и метнулась на кухню.

—Таню Даньшину узнаю и после ста лет разлуки, — сказал Иван, обняв засмущавшуюся Даню.

—Ванечка, спасибо, — сказала Даня, поминутно закрывая своё раскрасневшее лицо ладонями. — Ваня, забыл, что ли? Я ведь Простякова, — заметила она.

—За что благодарности? — опешил Иван от замечания, — Тост за встречу с Простяковой не поднимали.

—Все зовут Даней, а вы — Таней, как положено.

— Перестаньте миловаться, я ревнивая, —подала голос Ксеня из кухни.

—Не бойся, не убавлю твоего круглого Ваню, — шутливо заверила Даня. И тут же восхитилась: —Ба, Ваня, где твоя копна на голове? В долг отдал? С твоего чуба многие девки глаз не сводили. И я тоже.

—Жена говорит, на чужих перинах и подушках заспал.

—Она и меня разгадала, что я деревенская. Ксеня, как?

—Просто. Сердце учуяло своего человека, и ответила впопад.

Даня всплакнула. К глазам прикладывала уголки шали, которую не успела снять.

Иван размашисто, но бесшумно, сходил в спальню, принёс носовой платочек и подал Дане, которая взяла подарок с ворчанием на свою дырявую память. Своих платочков в сундуке побольше сотни…

—Ксеня, подскажи, как городские женщины украшают лицо? Слёзы текут ручьём… нехорошо выгляжу.

—Во-первых, напомадь губы, — охотно вмешался Иван.

—Доярки у нас румянятся, не диво. А Ксеня не красится, выходит, довольна тобой.

—Она и не пудрится. Помните, как вы пудрились? — намекнул Иван о прошлом, слегка польщенный похвалой.

—Правильно. Магазинный пол напудрю опилками, еле скатываю в ведро… — не умолчала Ксеня.

—Говорю, сиди дома, хватит добра…

—Сам неделями катаешься. Мне одной скучно домовничать. Кабы внуки рядом жили. — Хозяйка засуетилась и попросила гостью войти в зал.

—Ба, будто в шкатулке или в музее живёте! — восторженно сказала она, приложив руки к груди. — Даня робко опустилась в кресло. — Ох-ох, с головушкой утопилась! Мякотно, воздушно! Не уснуть бы.

—Ты вон в музеи заглядываешь, а нам некогда. Завтра опять уезжаю в далёкий рейс. До стадов отчалю, как говорили в деревне, — сказал Иван и включил цветной телевизор.

В зал заглянула Ксеня.

—Вот задушевный хозяин. Таня-то не разделась. Ну-ка, снимай свою любимую плюшевку. Надо же, сумела сохранить старомодную! Все давно переносили, а ты… Ваня, выключил бы шарабан, голова от него трещит.

Иван послушался и выключил телевизор.

«Неумело встречают, но с душой, поддерживают друг друга. Видать, гости тут бывают редко. Сам всё время в разъездах — не приучился, а Ксеня без него ждёт только детей. Дети же не гости, самые близкие люди», — подумала Даня, раздеваясь в тесной прихожей, завешанной зеркалами.

Она прошла к подруге.

—Ба, в чулане бело, полавочники полны посудой. Бывало, два-три блюда, горшки и ложек пяток, — восторгалась Даня,оглядывая стерильно-чистую кухню.

—А у тебя прямо и солонки не сыскать? Доярки, слышала, гребут денежки, — угрюмым голосом сказала Ксеня. — Ваня, поди сюда, глянь на нашу богатую гостью. Вся грудь в орденах, точно у партизанки. У кого голова в кустах, а у кого грудь в орденах. Раньше не верила поговорке, а подруженька заставила. Таня, мы рядышком с тобой посветлеем. Правда, без шуток, — досказала хозяйка с простодушной растерянностью, будто вновь позавидовала. И приласкалась к гостье.

Иван мельком взглянул на Данины ордена и побежал за очками в зал. Вернувшись с очками на носу, он уставился на Данины ордена с пристрастным любопытством, точно видел их впервые. И укорил:

—Тебя, оказывается, год за годом награждали, а друзья детства и юности не в курсе. Могла передать с кем, мы бы поздравили. Ничего не скажешь, грудь твоя знатная!

—Не богаче Ксюшиной, — улыбчиво сказала Даня, отвернувшись от Ивана. И с грустью добавила: — Какая тут грудь, коли первенца урывками кормила.

«Хвалить или не хвалить случай, что племянницу не застала? Глядишь, с друзьями детства повстречалась. Чтобы сердце не щемило о родне, новая радость подкатила под него», — успокаивала себя Даня.

—Ванёка, крапивной шуточкой укоряешь, мол, по музеям хожу, праздно живу, — напомнила Даня. — Не скрою, потешали нас, доярок, лишь бы коров не оставили. На концерты и в цирк возили; на пароходе катались по Волге до самой Астрахани; в московских музеях глядели картины русских художников; на заводе показывали жидкое железо, а на фабриках пили чай и беседовали с ткачихами, кои крикливые от глухоты. Шумно в цехах, синеватая дымка. Не пойму, зачем доярок знакомили с ткачихами?

—Для смычки пролетария с крестьянством, — съязвил Иван.

—Ванёка, и без того ясно, что многим тяжко, — на свой лад согласилась Даня. — Помню, вернулась из Питера (в Эрмитаж возили), как на грех, под горячую руку, точно нарочно, попался туз районный, по ферме бродил, рот закрывал платочком батистовым. Прямо зло взяло, посмеялась над ним. А он и не обиделся, смех принял за кокетство. В конторе припал на колено, поцеловал мне руку. Его отходчивость показалась подозрительной.

Как-то после районного совещания очутилась в кабинете того самого туза. Встретил приветливо, чаем угостил, а когда встала, чтоб выйти, он смело обнял меня… жарко стало… Мгновенно опомнилась… коленом дала ему под самое ощутимое место. Он покатился по ковру, согребая собой красные стулья вдоль долгого стола. Пока приходил в себя, успела понапутствовать: это не в молочном техникуме с девок пенки снимать.

Ксеня заохала, обхватила голову и закачалась.

—Стыд-то какой. Придумала, чай?

—Тузы не любят перепалку с простым людом, пусть и по справедливости, — сказал притихший было Иван. — Скажешь поперёк, после не дадут дохнýть, — остерегал он гостью, словно не поняв, что она рассказывала о прошлом. — Правда, с орденами полегче права качать, — твердил своё.

—Ох, друзья мои, толстомордый туз продолжал обхаживать: публично давал путёвочки в южные города, чтоб в синем море покупаться, в Питере разов десять побывала, в ГДР ездила… Его опека надоела, неспроста ведь… Не могла придумать, как избавиться. Умоляла Господа Бога, Матерь Божью… Услыхали мою молитву, подали милость. Пригласили в область на собрание знатных людей, речь сочинили. Первый позволил выступить с трибуны. Первый был небольшого росточка, умный, рассудливый, но от жизни далёк… Зоотехником начинал, да скоро взлетел… кто-то пособил. Я бумажку в сторонку, своими словами запела. А в зале сидели и начальники районные, можно сказать, один другого справнее. Хоть одного бы к нам скотником, а то Шура Губов до последних сил изработался, чистя навоз, от скудной пищи упал.

Прямо к Первому обратилась:

—Благодарю за почётные ордена и премии, за добрые и заманчивые путёвки…

Гляжу, в президиуме зашептались. Ну, думаю, против шерстки пошла, сорвут с трибуны. Нет, Первый дал знак не мешать труженице. И опять обратилась к нему:

—В вашем ряду водятся славные кавалеры, до сердца женского охочи. Супругу отправит на Балканы, в солнечную Италию, в Париж, по Елисейским полям прогуляться, да положить розочку Ивану Бунину. И мне хотелось бы побывать на знаменитом кладбище Сент-Женевьев-де-Буа.

Первый-то почувствовал, что меня слегка занесло, повернулся к трибуне и спросил:

—Что же вам мешает?

Ответила просто:

—Больно путёвочка дорога, не под силу.

—Поможем, — ответил он.

В зале поднялся недобрый шумок. Но я не молчала:

—Слепому видно, в вашей конторе ядрёные молодушки снуют с бумагами не зря, а всё равно хочется доярочки…

Ох, снова шум поднялся. Первый спокойно спросил:

—Осмелились острую тему затронуть, товарищ Простякова. Так назовите хоть одного кавалера.

Тогда поднялся смех. И я сошла с трибуны и со сцены. Глаза полны слез. В голове кружилась мысль: увидали бы меня папаша с мамой, да дядя Ваня Кочевин, не одобрили бы за язык. А что мне было делать?

Первый пригласил в кабинет. Спросил о житье-бытье, об образовании, о здоровье, о детях, о доме — справный ли? не поднять ли новый? Сама думала: вместо орденов и обновили бы домишко, на старый-то не напасёшься дров, хоть и дорог — дедова и папина постройка. Поведала ему об образовании: кулацкой дочери не дали учиться. Посидела на крылечке школы, поплакала… Спасибо дяде Ване Кочевину, заступился. В ту пору он был бригадиром, слушались больше его, чем кого-то… О знаменитом кладбище узнала от дочери, разные языки учила, прежде всего родной, книги лежали на столе, заодно с нею читала.

Первый выслушал внимательно, но беседу попортил неуклюжим советом:

—Пришли бы сюда, одному и рассказали о кавалерах.

—Грешно делить женскую беду в казённом доме. Тогда наша беседа походила бы на донос, —ответила ему, ошарашенная его прямотой.

Первый сник, даже жалко стало. Он ко мне с душой, а я… На прощание признался: и его-де родителей ссылали в тридцатом году, из двенадцати человек, что было в семье, выжил только он.

После того дня померкла моя дутая слава: ни путёвок бесплатных, ни орденов, ни… Опасалась за усад, не окоротили бы. Вскорости начальство обновилось, старых орденоносцев забыли, зато новые появились. Что горевать без толку, если того добивалась.

—Значит, не оправдала доверия. Лучше бы мне подкинули орденок, глядишь, выхлопотал бы льготы, — заключил Иван, притихший вместе с Ксеней.

Оба были удивлены, поражены и смущены услышанным. Судьба подруги показалась богаче и светлей их жизни. Да и весёлым задором она невольно принижала все их обычные земные заботы, горести, переживания и надежды.

—Ваня, на всех шоферов не напасёшься орденов. Вот заладил. Или не о чем больше поговорить, — зароптала Ксеня, не выказывая своей растерянности.

—Я медали не прибулавила, — напомнила Даня. — Ванёка, знаю, у тебя работа сложная, но шофёрские муки не сравнишь с доярскими. В шофёры суются налегке, а к нам без сватов не придут. Заманивают дешёвыми и редкими товарами, буфетом с самоваром и баней-сауной, заморскими фруктами…

—Ваня зимами помаялся с мотором. По пять вёдер воды грела, чтоб завести. О дальних рейсах и не вспоминаю: то колесо стрельнёт, то кардан полетит, то прокладка… Без спины вон, — постаралась хозяйка.

—Ксюша, ты не пожалеешь, так кто же? Правда, колеса резиновые и круглые, а корова — существо живое, чуткое к боли. Ночи не спишь, а уснёшь — беды наспишь, — почти запричитала Даня. — Прежде чем сесть подоить, перекрещусь, перекрещу и корову, молитву прочитаю… А их у меня было не менее тридцати! —И посмеялась гостья над товаркиной ловкостью умело называть машинные детали. — Я не слепая. У мужа вон обручальное кольцо. Ванёка, помнишь, форсил в худых брючатах?

—Помню, Таня. Худо-бедно жили, а бывало — торопил время, ждал вечера, скорее бы солнце закатилось. Любил к вам бегать.

—Может, не к нам бегал, а за нами? — шутливо подметила Даня.

—Славные вы были, не знал кого и выбрать, прямо глаза разбегались. Вы и сейчас хороши, — с хитринкой в глазах признался Иван.

—Ксюша, слышишь? — Даня взяла её под руку.

—Ну и горазды плести, — обвинила обоих Ксюша.

—Ох, горячая была у вас любовь. Вам завидовали. Не каждому посчастливится, — вспомнила Даня.

Ксеня и Иван переглянулись, точно гостья открыла им новость.

Свои юношеские годы Ивану казались такой далёкой далью, что воспоминания гостьи можно было принять лишь на веру. Поэтому он пожаловался:

—Прежде никакой усталости не чувствовал, а сейчас — глаза ослабли, очками разбогател. Ночь не люблю. Мысленно удлиняю день. Но, видимо, напрасно стараюсь.

—Сравнил тоже. После войны радовались послаблению. И молоды были, не думали, что постареем и поумнеем, — рассудила Даня, про себя же посомневалась в искренности своих слов: ведь послевоенные годы были самыми тяжелыми в её жизни.

—Ты права, Танюша. Помню, в колхозе не хватало лошадей, многодетные мужики стояли в очереди вместе с нами, с подростками. За мной дымил махоркой дядя Лёня Рожнов. Мне досталась лошадка, а ему нет. Пришлось уступить. Чтоб он не подумал, что пожалел его, взял да упал на руку, заохал, мол, руку вывихнул, не до работы. Дядя Лёня обрадовался, и курить бросил. А давеча шёл с работы, так школьники чуть не сбили меня с ног.

—И им придётся вспоминать свою юность, — сказала Даня.

—Какие-то разбродные и шальные они, Таня. Мы хоть цеплялись за то, чтоб выстоять и выжить,— уточнил Иван, заметив в её глазах недоумение. Он поторопил жену с ужином: — Ксеня, помочь, что ли?

Жена промолчала, но кивнула на гостью, мол, слушай её.

—Свои дети давно выпорхнули, потому и не берусь судить нынешних отпрысков. А внуки маленькие, — близко к сердцу приняла Даня намёк Ивана.

—Мы и не жалуемся на своих детей, — ответил Иван, тоже удивлённый намёком гостьи, словно они не знали об её повзрослевших детях. — Один умный человек сказал: своё ищи в чужом, а чужое — в себе, — многозначительно добавил, из-за чего Даня посмотрела на него с усмешкой.

—Ох, Ваня, некогда было искать: за Мишу застарывалась, детей поднимала на ноги — все получили высшее образование, о коровах думала, потому и с орденами. — И повинилась: — Не смейся, не смейся, хвастовством защищаюсь…

—От кого? — взволнованно спросил Иван.

—От одиночества, от прошлого, от многого другого… Вы живёте полным караваем, опереться есть на кого, если что. А мне без Миши каково? —Даня всхлипнула.

—Вот-вот, мы были напуганы, но всё равно надеялись друг на друга. Порой вровень с отцом и матерью шагали либо след в след. Наши же детки въехали в жизнь на родительских плечах, почему они поразборчивей и побоевей, — запальчиво высказал Иван.

«Ба, разгорячился-то! Разве что с детками случилось?» — подумала Даня. Посмирнее с языком надо, одёрнула себя.

—Правильно, та боязливость во мне и сейчас жива. Насовсем не поддаюсь, не распыляюсь по ветру, как некоторые… — Даня, почувствовав, что опять склонилась на похвальбу, заулыбалась. И перешла на привычный шутливый тон: — Ванёка, колечко широкое носишь для форсу или боишься — не поверят, что женат? Ксюша не разлюбит, не волнуйся.

—Всякое бывает, Таня. Возьмём твою племянницу, — опрометчиво отозвался он, но осёкся, увидя протестующий знак жены, чтоб помолчал.

Ксенин знак заметила и Даня. Она подумала: «Хозяин осердился на мои шуточки, вот и протянул руки к моей родне. А не нависла ли над ними тучка грозовая?»

—Ксеня, привезла уточку. Придётся оставить вам, племянница укатила на курорт. Я ведь встретилась со Светой, нашла парикмахерскую. Внучка собиралась на подружкину свадьбу, не стала ей мешать, — сказала Даня, догадываясь — о каких грехах племянницы наговорит Иван.

Ксеня отказалась от гостинца. Не терпелось предупредить мужа, не проговорился бы о дружбе сына со Светой.

У Ивана назрели свои заботы: он в зале раздвинул стол, позвал гостью.

—Мы разве работники, — сказала Даня, опустившись на диван с горестным вздохом.

Иван посмотрел на неё с недоумением, вопрошая: о чём, мол, ты?

—Чай, не забыл дядю Фёдора Деревнина?

—Дядю Фёдора Лекаря вспомнишь и через сто лет. По фамилии вовсе не зовут, прозвищем окликают, — ответил Иван.

—Новое имя он честно заработал. И детей его зовут по-новому. Помер наш дядя Фёдор, осенью помер.

Ксеня услыхала новость, вышла из кухни и уставилась на товарку осиротевшим взглядом. Глаза раскраснелись.

—Нашу корову Ниточку хотели прирезать, я подняла крик и вой. Меня увели к соседям, чтоб не мешала. Но дядя Фёдор вызнал её хворь, вылечил, бедную. Потом четыре телёнка принесла, — вспомнила Ксеня. И упрекнула родственников дяди Федора, коих видела недавно, что вовремя не сказали о его кончине. На днях в церкви подавала за упокой, но не назвала Фёдора.

—Опыт у него был такой большой, что своё дело знал не хуже ветврача. В любое время обращались к нему за помощью. И людей лечил. Он и спал-то одевши и обувши, — сказала Даня.

—Коровы молчаливы, вот и ветврач хороший, — заметил Иван, отвлекая женщин от горестных воспоминаний.

—Ба, Ванюша, забыл крестьянскую жизнь, — нараспев сказала Даня. Однако её упрёк походил на насмешку. — Больше открою: корова не молчит. Но не каждый услышит её. Дядя Федя научил меня понимать корову со всех сторон, потому и надои богаче, чем у других, хотя условия одинаковы. Спасибо ему! И за это ли только? Так и осталась должна. Помню, надумала подлатать свой дом, да начинать боялась: где мне, вдовушке, развернуться, взять строевого лесу! Со своей нежданной нуждой поделилась с ним. Он выслушал и посоветовал: «Вот что, девка, — всё время называл меня девкой, — найми плотников подходявых, не поскупись, и разбери избу. Пока она стоит в целости, никто не отзовётся на помощь. На разобранный дом поневоле откликнутся». Послушалась. Он дал на «стулья» два дубовых бревна. Сказала: дядя Федя, расплачиваться нечем, погоди до нови. Он с улыбочкой успокоил: «Разбогатеешь, девка, и вернёшь долг». Его и самого не стало, а я богатею и богатею…

—Бражкой не баловала старика? — недоверчиво спросил Иван.

—Беда с тобой, Ванёка. Крепко же научился насмешничать.

—Точно. Шофёр — народ лютоватый, иначе на хлеб не получишь. На любую базу приедешь за грузом, там — либо молодушка, либо… Одной расскажешь анекдот, чтоб развеселить, другой подаришь шоколадку или бросишь ласковое слово… Сам спешишь и людей подгоняешь. Лукавить заставляет жизнь, —объяснил Иван, вздыхая.

—Ох, Ксеня, я б Ваню не пустила дальше порога. Чужим бабам и слова ласковые, и шоколаду, и анекдот смешной, а жене — крохи?

—Таня, как хорошо, что мы, деревенские, в общем-то, напуганные до смерти и лаптем хлебавшие похлёбку, не растерялись в городской суете, сохранили общительность и непосредственность. И ревность здесь ни при чём. Ну, с нами всё понятно. Расскажи-ка побольше о Лекаре, — без обиды расчувствовался Иван.

—Весь пыл сбил, неохота, — отказалась Даня, но про себя гадая: на чем же остановились? И, как заведённая, продолжила: — Помню, пришла ко мне из Гавриловки невестка Маруся — разузнать, не продаются ли в нашем селе справные коровы. Дай, думаю, спрошу у дяди Феди, он всех коров поимённо знает. Пошли с невесткой на ферму, а я в ту пору хороводилась с телятами. Он показал на корову Шумилиных. Я удивилась, даже обиделась. И невестка Маруся заметила моё замешательство. От дяди Феди тоже не ускользнула моя обида. И он без утайки объяснил: у Шумилиных бурёнка «карактерная», вымя ушибла. Хотели обменять на тёлочку, да больно молошная. Пока думают. Полгода лечил её вымя.

—Обычно долго лечат безнадёжных, — прервал Иван, про себя согласившись, что и вправду отвык от деревенских забот.

—Невестка опустила голову, опечалилась. Она поблагодарила дядю Федю за правду и спросила: «У Зобковых-то как корова?» Он помолчал и тоже спросил: «У них поглядела и сторговалась?» — «Нет, обещала сначала посоветоваться с родными», — ответила невестка. «Тогда, девки, откроюсь, только пусть не краснеют ваши уши и щеки. У Зобковых корова обычная, смирная, но заметил один изъян», — загадочно заговорил дядя Федя. «Какой?» — поторапливала я. «Да бык обходит её сторонкой», — открылся наконец дядя.

Моя невестка и ахнула: «Веди, Таня, к лягачкой. Она хоть за себя постоит».

Шумилины обрадовались нам. Видать, настрадались с бодливой коровой, у которой и вымя… Невестка увидала её, так с первого взгляда и решилась сделка. Подошла к ней смело. Нашептывала что-то.

—Наверно, молитву? — заметил Иван.

—Колыбельную песенку пела, — серьёзно ответила Даня. — У невестки, можно сказать, семеро по лавкам…

—И мужа так укачивала? — спросил Иван и добродушно посмеялся.

—Смейся, смейся… Вино укачает любого. Тебя Бог миловал, — похвалила Даня. — Вот, невестка покружилась возле коровы, погладила той шею, из-под ног подняла разбросанное и подмятое сено.

—Шумилины сроду баловали скотину сенцом. Люди на подстилку корове кидали солому, а они — сенцо, — вспомнил Иван своих бывших соседей.

—Ба, какой памятливый! Не забыл, не забыл нашу жизнь, — задобрила Даня хозяина. Ей показалось, он слушал рассеянно из-за того, что жена затомила без ужина. — Невестка поставила лавочку у задних ног коровы, села. Я боялась за Марусю, на всякий случай пошире открыла ворота. Она не трогала вымя, лишь потихоньку подкрадывалась ладонями к соскам. А та, милушки, смирно жевала да поглядывала глазом на Марусю и будто сказывала: доверяю, доверяю, поглаживай…

—В общем, Маруся наколдовала? — спросил Иван.

—Не отрицаю, Ваня. Когда выводили со двора, Маруся шепнула мне: «Хозяева разочаровались в буренке, вот хворь и застарилась. Ничего, Ночку уласкаю!» Проходили мимо дома Зобковых. Тётушка Фектинья Зобкова, царство ей небесное, остановила нас своим колючим взглядом и с обидой высказала: «И что не облюбовали нашу? В деньгах нужда вострая, а то б ни за что не предлагали. Не подмяла бы тебя, дочка, шумилинская шталомиха, вместе с подойником. Попомни мои слова». Я чуть скандал не затеяла: хорошие люди желают добра, а она? За селом остыла и сказала: «Невестка, вдруг старушка права? Наживёшь беды». Невестка тут же открылась: «Люблю, Таня, жить, как говорится, лоб в лоб. Иду к тем, кто меня не любит; советуюсь с теми, кто обязательно навредит… Мужинёк в парнях из бутылки не выползал, а выскочила за него. Теперь палкой не заставишь гулять. Обычно в семьях по одному, по два ребёнка, а у меня — чуть не дюжина. Обо всём поведать…» — отмахнулась родственница.

Иван хоть и раздвинул крышку стола в зале, но Ксеня накрыла кухонный столик.

—Долго буду ждать, ужин остынет, — позвала Ксеня, хотя и не готовила горячего.

—Ой, и правда, весь день голодна, — шутливо пожаловалась Даня. — Один обед — не обед, а два — не миновать, — с присказкой оглядывала гостья накрытый столик. — Как дорогим гостям: и вино, и рыба с икрой, и чего-то напарила… Прежде в селе, кто хлебал похлёбку забелёну молоком, те считали себя богатыми. А это поглядите-ка: глазами сыта!

—Много ли двоим надо, — уточнил Иван.

—Ой, а то прямо копите деньги? Чай, деткам шлёте.

—Твоя правда, Таня: сначала благодарили, потом привыкли к подаркам, можно сказать, как к собственной зарплате, забывают сказать «спасибо». А не дашь, чтоб сами поживее действовали, совесть душу грызет, — не утаился Иван, что не понравилось Ксене. Он разливал красное вино в рюмочки, величиной вдвое больше напёрстка.

—Нас трое, а разливаешь в две? — спросила гостья.

—Мне, Таня, завтра в дальнюю дорогу. Не обессудь.

—А если бы не дорожная строгость, то выпил?

—Танюша, разве в ней дело, — показав на бутылку, сказал Иван. — И без неё наговорились по душам. Всех твоих коров вспомнили.

—Ох, и правда, Ксеня, может, и нам ни к чему губы горчить, — предложила Даня.

—Ты будто с неба свалилась. Со встречей можно по глоточку, — настояла хозяйка, подобрев лицом.

Даня сощурила глаза, тогда лишь выпила вино.

—Спасибочки! Кого нынче повстречала на рынке — век не отгадаете, — скороговоркой сказала она, помахав рукой у широко открытого рта, точно веером. — Знакомец не признался, ну и я не скажу, угадала ли земляка, — добавила.

Иван и Ксеня переглянулись взаимно ласковыми взглядами.

—Вроде с хозяином Зины Зарядновой разговаривала. Забыла, как его зовут? На язычке мотается имя. — Даня уставилась в потолок. — Дорогие мои, может, вам нет интереса слушать? Вы отвыкли от деревни, а одной памяти мало. Знаете, с каждым годом деревне всё больнее и больнее…

—Мишку Заряднова, что ли, встретила? Бородатый такой? — подсказал Иван, минутой раньше смотревший на неё задумчиво-простоватым взглядом, теперь — серьёзным и холодным.

—Во-во, правильно, — подхватила Даня его догадливость. — С первого раза не узнала, а получше пригляделась — повадки-то показались знакомыми. Дубёнки близко, но мало кого знаю по фамилии. И лица быстро забываю. И времени-то сколько пролетело? Хотите — верьте, хотите — не верьте, как увижу в городе нашенского, так на душе робость какая-то…

—Михаила признала и оробела? — то ли спросил, то ли просто напомнил Иван, нарочно чётко выговорив имя.

Даня смутилась и зарделась. Это имя всегда вызывало у неё разные чувства: тревогу, радость и смятение, словно муж на мгновение вставал перед ней. Она же пыталась ухватить его, но он отходил, отходил в исподней одежде…

—Думается, базарный знакомец признал меня, но притаился… И солгал, что родом из Теньковки.

—Он и есть теньковский, — сказал Иван.

—Да. Вот не знала, — будто спохватилась Даня. — Меня заинтересовала его ухоженность. Мужик без ноги, а ладный. Видать, при деньгах. А денежные люди встречают знакомых настороженно и с хитрой ухмылкой, словно опасаются, что у них займут, — без прежней бойкости поделилась Даня.

—Как ему не быть без толстого кошелька, если торгует семенами и цветами, — погневался Иван и спросил: — На жену не жаловался?

Точная догадка Ивана удивила Даню. И ей расхотелось пересказывать доверчивое откровение торговца.

—Цветочник не одобрял свою судьбу, — запоздало ответила Даня.

—Баба его сто сот стоит, а он славит супруженку не по-хорошему, — напомнил Иван и стал уговаривать гостью ужинать посмелее.

—Ксеня, не ревнуешь? — с усмешкой спросила Даня. И, отложив вилку, степенно продолжила: —Зина — работница знатная, орденов не меньше, чем у меня, но от славы закружилась голова. Потом услыхала — уехали в город. У вас тут удобно затеряться со всеми своими грехами, осудить некому.

—Таня, Михаил — мужик деловой, но мутноватый. В зеркало поглядывал бы почаще, — доказывал Иван.

—И что над ним коршуном вьешься? Он и так-то обижен, — обидчиво обратилась Даня к притихшему Ивану, точно он её охаял.

—Зуб точу на него с давних пор. Он работал в нашем гараже, про меня сочинял небылицы… За всё приходилось брать его за грудки.

—Ваня, оставь Мишку в покое, — умоляла Ксеня. — Он ведь не слышит нас. Пусть сам расхлёбывает свои беды. Дорогая гостья приехала, а мы отвлеклись, на красный свет поехали.

—Ну, раз начали целоваться, то пора перейти на песни или на чай! — подытожил Иван, довольный женой.

Из белого шкафчика, висевшего на стене над столом, Иван достал фарфоровые чашки и жёлтые, точно яичный желток, чайные ложечки.

Даня повертела одну ложечку и подумала: «И посуда золочёна, а Ксеня без серёжек».

—Ба, вот бы мне на коронку, как у Вани, — озорно помечтала Даня, вертя ложечку. —Шучу, шучу, шучу… — заповторяла она и с горечью на лице продолжила: — Однажды помаялась с зубом. Перед самой пенсией на ферме подольше задерживалась. Потная выбежишь из коровника, ветер как теркой продерёт. Просквозило, зуб заныл, покоя не давал ночи три. Съездила в больницу, удалила зуб негодный, полегчало, точно мешок с фуражом с плеч свалила. Домой возвернулась с закрытым ртом; есть не ела, нельзя, да и не хотела вовсе, какая еда. Скорее до печки. Утром прокуривала её. Проснулась посередь ночи, а во рту крови, крови… И как не захлебнулась! Вымазалась вся. Кое-как собралась, побежала к фельдшеру. Снова увезли меня в районную больницу. Сказали, много крови потеряла. Почти все зубы целёхоньки, а один вон что натворил.

—Один слукавил и остальные пойдут в расход, — шуткой постращал Иван.

—Не пугай, Ванёка. Пусть и голодала когда-то, а моим зубам позавидует и молодёжь. — Даня постучала по своим зубам золочёной ложечкой. — Ох, тогда прямо кочкой заклёкла. Из-за слабости перестали тесниться думы о детях, о доме, о родне, о коровах… О смерти тоже не думала. Ко всему была безразлична и ко всему была готова. Соседки, жалельщицы мои, водили меня куда надо, одной бы не дотопать. На третий день заглянул новенький врач, такой здоровущий, голова с решето, чубище копной, плечи саженные, ручищи — брёвна. Давно не встречала мужика-великана. Слава Богу, не вывелись! И вдруг писклявым голоском сказал сестричке, чтоб меня готовили назавтра к выписке. Сестричка покачала головой, а записать не записала мою фамилию.

—Всю себя расхаяла. Хоть и не люби, — сожалел Иван.

—Ваня, не перебивай Таню.

—Ну вот: завтра, так завтра, привыкла к завтракам. Иной раз назавтракаюсь, что остаюсь без обеда и без ужина, — шибче продолжила Даня.

—Ты с малых лет сколько унижений и обид перенесла? Нам-то легче и веселей жилось, — подметила Ксеня. Боялась напоминать о её далёком прошлом, но пришлось…

—Лечили доктора, а вылечило время. Потерпела или перетерпела. С той поры и ветер в спину, — похвасталась Даня.

—Ладно, Таня, не успокаивай себя: всё время идём против ветра, — поправила Ксеня. — Власть держится нашим терпением. Помните, на Сталинград вели железную дорогу? Помните? — настойчиво переспросила Ксеня. — Дорожники ушли далеко вперёд, а мы расчищали путь паровозу. И минуло-то нам…

—Я был чуть постарше вас, — горделиво вспомнил Иван, прервав жену. — Нынче же, кажется, наоборот: то ли ровесниками стали, то ли… Дальше не посмею сказать.

—Ба, Ванёка, тогда нарочно прибавил годы, чтоб нами верховодить, — вспомнила и Даня.

—Слава Богу, встряхнули память, легче поведать о том, что вместе пережили, — сказала Ксеня, облегчённо вздохнув. И всё-таки чуть не прослезилась.

—Хозяюшка, не пугай, — просила гостья.

—Я тогда ослабла, ветерком качало, как сухую былинку. У меня пропали женские. Месяц подождала, а они опять не пришли. И через два месяца не объявились. На дню по десять раз читала «Живые помощи», крестилась лишь ночью. Мама наказывала: коли женская беда придёт, то проси Божию Мать. А я вместо Божьей Матери обратилась к Варваре Семеновне, бригадирше: так и так, у меня пропали месячные. А сама реву. Откуда слёзы брались, ведь высохла вся, костями стучала. Голодная собака не кинулась бы на меня. Варвара Семёновна сразу спросила: не согрешила ли с солдатом? Ох, чуть не рухнула… Недели две спустя мне пожаловалась и Варвара Семеновна, и у неё месячные пропали. Обе посмеялись, потужили и поплакали.

—Ба, и всё помнишь её имя? — удивилась Даня, хотя и сама не забыла.

—Ей-то легче было: замужняя, детей нарожала… А девке каково? Пропадать? В лесу разыскала дикую яблоньку, накинулась на незрелые яблочки, чуть не подавилась…

—Вот вы зачем в лес бегали. Я и не знал, — вспомнил Иван, готовясь пойти на покой.

—Иди, иди спать, а мы искупаемся, — распорядилась Ксеня, поглядывая на часы.

—Ксюша, может, обойдёмся? Не лето, не запылилась. Недавно парилась в бане, — заотказывалась Даня, заглядывая в ванную, от белых стен которой сощурилась. Понимая, что отказываться нехорошо, она согласилась: — Малость окачусь.

—Я и спинку потру, — пошутил Иван.

—Нет, дружок, остановился на широкой спине Ксени, так и… — не договорила Даня. Помолчав, рассказала о его брате Натольке: ужасный-де насмешник и выдумщик на шутки, прямо никакого спасения. Он просит у Окси денег на похмелку, та, конечно, пожмётся малость, после с напутствием даст десятку: «На, бес, хватит и рублевки». Толя радёхонек. Иногда надоест: дай, мол, троячок. Чтобы отвязаться, она сунет ему четвертную и скажет: «Пятёрку дала, больше не проси». Он ликует, поглаживает денежную бумажку, как щенка или котёнка. И соседа зовёт в магазин. «Скорее потопали, моя дала бумажку в пять раз длиннее пятёрки».

—Значит, по-прежнему смешат людей, — скорбно проговорил Иван. Не хотелось разжигать разговор о брате, зная, люди в деревне осуждают его, в том числе и Татьяна, что редко навещает Анатолия.

—Да, живут, как галки на кочках. Сам для себя похлёбку варит, курей кормит, вроде дома жены нет, — не молчала Даня.

—Заслужил того. Лень было свивать гнездо с первой женой. И вторая попалась не хуже. Третья же не знает счёт деньгам. Раздаст, дура, потом локти грызут, — осудила Ксеня.

—Помню, тебе и те его жёны не нравились, — защищал Иван брата.

—Мало ли что кому по душе. Когда Толя был молодой, надеялись — бросит шуточки. А теперь остается одно: не живи так, как хочется, а живи так, как можется, — поучала Ксеня.

«Ох, они, видать, частенько спорят о родне. И я не к месту высунула язык», — покаялась Даня.

В светлой ванной комнате Даня стеснялась раздеваться. В ней ведь не в своей полутёмной банёшке по-чёрному. Встала в ванну, включила душ и, боясь замочить голову, робко подставляла под тихие струйки воды то спину, то грудь. Вдруг явственно послышался Мишин голос: «Красивое у тебя тело! И морщинки не старят. Не подумаешь о твоих немалых годах, пролетевших…» — «Красивая, а век свой доживаю без тебя»,—будто ответила ему. «Таня, или не веришь моим словам? Они у меня на вес золота, зря не похвалю», —опять услышала его. «Если хвалишь, то с кем-то сравниваешь?» — «Таня, я воевал более семи лет — повидал и пережил, о будущем вовсе не думал, о тебе и подавно, хотя помнил милой девчонкой. Я восхищался твоим отцом, желал быть похожим на него… Нечаянно повстречал его на фронте. Он ничего не знал о судьбе своей семьи. Когда рассказал ему, что знал и что помнил, то надо было видеть отца: и радовался, и плакал…»

Даня вскрикнула. Поскользнулась и упала, но не ушиблась, так как ванна была наполовину наполнена водой. Встать не могла, позвала Ксеню.

Хозяйка с испуганными глазами влетела к ней и, увидев барахтающуюся в воде Даню, взмолилась:

—Ох, вот беда-то! Жива, что ли? Как маленькая.

—Куда денусь. Стены каменны. На обмылышек, наверное, наступила? Может, с вина? и выпила-то глоточек, — проговорила Даня, встав во весь рост с помощью подруги. Про себя постыдилась, что солгала ей. Не открываться же сразу, когда самой не совсем понятно, вправду ли слышала голос мужа или вообразила? и сама с ним говорила? Зато о пропавшем отце узнала.

—Красивое у тебя тело! Не скажешь, что пенсионерка, — восхитилась Ксеня.

—Красивая, а век доживаю одна.

—Неужели не веришь мне? Зря не похвалю, ведь в городскую баню хожу каждую субботу, вижу — какие наши сестрицы: полные, неуклюжие, рыхлые, оплывшие… Все, с кем доводится мыться, жалуются на хвори, на боли, на мужа и на своих детей…

—Ну, если баба хвалит бабу, то в хвалёной есть изъян. Мужик бы похвалил — другой табак. Мужику поверю, но не каждому.

Они дружно посмеялись над Даниным вольным рассуждением.

«Не с ума ли начинаю сходить? Мишу слышала даже в чужом доме. Может, где-нибудь живой, вот и вспоминает нашу короткую совместную жизнь», — подумала Даня, выползая из ванны с помощью хозяйки.

—Ба, Ксеня, извини, наплескала на пол.

Ксеня отмахнулась и решила заменить полотенце. Но Даня остановила её неожиданным вопросом:

—Слышала, ваш сынок ухаживал за Светланой?

—Ухаживать-то некогда. Он в армии, — смиренно и тихо ответила Ксеня.

«Понятно, что Ксене не по душе Света. Но почему?» — прикинула про себя Даня.

—Долго будете шептаться. Скучно без вас, — поторапливал их Иван.

—Вот я и городская! Душ приняла, — заявила Даня, выйдя из ванной разомлевшая и покрасневшая.

Иван сказал ей с «лёгкой ванной» дважды, так как гостья сразу не поняла переиначенную поговорку. Вскидывая свои лохматые поседевшие брови, Иван бормотал частушку: «Распустили девки косы, а за ними все матросы…»

Сели попить чайку.

—Ксеня, говорят, ваш сынок…

Хозяйка не дала договорить Дане, толкнула её в ногу так сильно, что с фарфорового чайника соскользнула крыжечка.

—Думаешь, не чувствую? Сидишь угрюмая и чем-то взволнованная. Запинала товарку. Расскажет дома, как мы её поколотили, — сухо выговорил Иван, боясь, не поссорились бы они.

Даня прыснула в кулак, засмеялась, озорно поглядывая на хозяев. Ксеня заулыбалась для приличия, лишь бы гостью не обидеть, хотя понимала, что не избежать разговора о детях.

—Да, Таня, ваша Светлана матанит с нашим Сергеем. Что тут скрывать, факт известен, — сказал за жену Иван. — Какой смысл бояться? Чай, не воруют. Им самое время миловаться и целоваться. Нам, постаревшим, некогда, да и одеревенели наши чувства. Сергей, я бы уточнил, не гусар, а Света не принцесса, хотя девушка лютая, себя в обиду не даст, но иногда похожа на верхоглядку. Извини, Таня, мужику видней. Я, конечно, такое понимание и такие рассуждения держу при себе. Так надёжней, чтоб детям не помешать.

—В городе трудно познакомиться. Или вы сами подтолкнули? — спросила Даня. Заметила, что после новости быстро просохла — будто и в душевой не была.

—В одной школе учились. Дома рядом, окна смотрят друг на друга… Подойди сюда, Таня, гляди, метров сто отсюда стоит их дом. У племянницы твоей окна без огней. В разъездах всё, — осмотрительно открыл тайну Иван.

—Которы их окна?

—Вон на балконе видны два ящичка под цветы. — Иван не глядя показал пальцем на соседний дом.

—Не вижу. Все окна и балконы одинаковы. Наляпали коробок! В гороховом стручке горошины и то разны, — ворчала Даня.

—Ищи окна без огней, — подсказал Иван.

—Ты привык глядеть на дорогу. И к городским безликим строениям притёрлись глаза. Не случайно вы стали рано очки носить.

—Таня права. Мы знаем, где те окна, потому и ночью безошибочно видим, — вмешалась Ксеня.

—Наши окна смотрят на солнечную сторону. Сынок баловался зеркалом, пускал «солнечные зайчики» в квартиру твоей племянницы. Она не заставила себя долго ждать, заявилась. Ну, прямо признанная артистка… После неё в квартире целый месяц пахло французскими духами.

Даня сначала с недоверием выслушала Ивана, растерялась даже, думала, наговаривает на племянницу из-за какой-нибудь пустяковой обиды, а когда поняла, с каким интересом и желанием они старались, чтоб она узнала те окна, недоверчивость свою посчитала лишней.

—Ох, Таня, наговорила она нам тысячу умных слов, будто по бумажке читала, слава Богу, дети отсутствовали, а то б перед ними не знали куда деться со стыда. Главное — отчитывая нас, всё время незаметно косилась в зал, на кухню, мол, добротно ли обставили квартиру. Вон, Ксеня не даст солгать. Мы с тобой друзья-товарищи, потому и делюсь правдой. Хотя могли бы и сами разобраться, — оправдывался Иван. — Племянница твоя убеждала, будто мы с ней вместе не хлебали похлёбку лаптем, и должны-де учесть её ответственную службу, и ей нужен покой.

—Так покой всем не помешал бы, — тихо сказала Даня. Она не могла разобраться: то ли от чая горячего становилось жарко, то ли от услышанного?..

—Мало того, наш-де сынок не даёт покоя и её дочке Светлане.

—А её сынок Вася с нашим Сергеем считаются закадычными друзьями, — дополнила Ксеня. — Они переписываются. Уверена, когда Вася будет вертаться из армии, то сначала зайдёт к нам или ко мне в магазин и поздоровается: «Тётя Ксюша, привет!» — и помашет. Если буду дома, обязательно напеку блинков. Любит он мучное: блинки, пироги, ватрушки… Ну, Таня, что ей надо? А племяннице такой оборот не нравится, или делает вид, что не нравится, злится на нас. Она ведь считает себя светской дамой. А дети сроду голодны, кое-как обстираны.

—Таня, горько нас слушать, но потерпи. Не случайно наперебой шпарим, — с оговорками успокаивал гостью Иван. — Сглаживали острые углы, а не сблизились. — Он понизил голос. — Мы особо-то и не нуждаемся в ней, да детей жалко. Как невинных обманешь? Не будешь же внушать, чтобы они не заходили к нам. Ох, язык не повернётся. Смешно! Их родители разъедутся по свету, пусть и по делам, дети и идут к нам. Мы садимся обедать или чай пить, то их тоже сажаем. Однажды довелось мне, Таня, поохотиться на птицу, маленько балуюсь ружейной охотой.

—Ты и в парнях баловался. Помнишь, зайца принёс? — сказала Даня.

Иван кивнул и продолжил:

—Одним словом, повстречался там с твоей дорогой племянницей у охотничьего костерка, который я и развёл, чтобы сварить хлёбово из дичи на всю компанию. Окружили котёл, а ложка на всех одна, и то — моя. С шуточками похлебали супу. И она не отказалась. Там не покричишь, что когда-то со мной не хлебала лаптем похлёбку, компания смиряет норов. Подле неё селезнем кружился какой-то важный дядя, пожалуй, постарше её лет на двадцать.

—Как же она не узнала тебя? — спросила Даня, оторопев от новости.

—В сумерках, видать, сразу не признала, да и не ожидала, а когда пригляделась, то не показала виду. Вскоре сбежала с тем дядькой. За болотом постреливали, но вернулись без птицы.

—А что зазорного в охоте? Вдруг тот человек нужен по службе, — выгораживала Даня племянницу, хотя про себя считала иначе.

—Сразу видно, побултыхалась среди начальства, познала их слабинку, — осторожно намекнул Иван, словно боясь обидеть гостью. — И не мое дело, какими путями она пробивает себе карьеру. Там, у костра, ну хоть бы тайком поздоровалась. Ведь на наших глазах вставала на ноги, не чужие. Я мог бы отмахнуться от её гордыни, да детей жалко.

—Ох, вижу её в год раз, а то и реже, пока сама не заявлюсь, как нынче. Вы рядом с нею, а не можете перекинуть мосток. И дети вон дружат, — пожалела Даня.

—Чтобы отвадить нашего Сергея, она при людях охаивает дочь свою. Заругала Светлану за парикмахерскую, вроде работа нечистая, похожая на тётушкину, всю жизнь не вылезала из навозных коровников. Жёсткими словами хлещет, как цепом по снопу… — нажаловалась Ксеня. И призналась: —Знаешь, Таня, сыну своему говорила: отстань, коли Светиной маме не по душе, иначе и тебя изведёт и обхаит. Мы простые и доверчивые, нас легко затоптать.

—Дорогие мои, как хотите, но осуждать её не буду. И мне её жалко. Сиротка. Бывало брала племянницу с собой на дойку: натомится, уснёт в коровьих яслях. Правда, молочка перепадало, пила вдоволь от самой лучшей коровы. А горох любила, прямо руки дрожали, когда стручками приносила, —поделилась Даня.

—Выходит, Светлана характером в Михаила! Когда была крошкой, я ей валял чёсанки и валенки, и подшивал, — похвастался Иван, довольный, что Даня не обиделась.

—Помню вашу доброту! Чай, мы земляки да друзья-товарищи. Приятно-то как: племянница моя для вас по-прежнему родная. А она боится признаться, гордая. Однажды племянница неожиданно навестила меня, упала на колени перед иконами, Богородицу прочитала много-много раз… Лицо её почернело. Спросила, как поживаю, а через час уехала. На другой день примчались её дети, спрашивали меня, что с мамой случилось. С той поры поняла: с нею что-то происходит. А ты, подруженька, говоришь… — Даня обняла Ксеню и поцеловала в щёку.

Ксеня озабоченно поглядела на настенные часы и стала провожать мужа в спальню, завтра рано вставать.

«Раз хозяйка укладывает Ваню, то и мне пора на покой», — решила Даня, наперёд зная, в чужих людях спокойно не поспишь: что-нибудь приснится либо перед глазами всплывут картинки прошлого.

…Ослепительные всполохи молнии высвечивали косые потоки дождя, колеистую дорогу, залитую водой, мокрые соседние дома… Две берёзы, рябина, кусты калины и сирени перед домом гасили напор ливня, поэтому дождинки робко стучали по стёклам двух передних окон Даниной избы.

Михаил и Даня перед сном рядились чуть ли не до взаимных обид: она хотела, чтоб муж лёг в постель с нею, он же отказывался из-за боязни, мол, чего доброго, во сне локтем заденет её высокий живот.

—Мне лучше знать, какой ты ночью. Спишь тихо, смирно и без храпа, — настояла Даня. Только улеглись, как очередная молния осветила переднюю и высветила на ковре Иванушку на крыльях белого гуся. Перекрестившись, Даня прошептала:

—Миша, глянь, Иванушко будто на моём животе сидит и глядит в нашу сторону.

—Неужто и со мной боишься? Отдыхай и спи, — сухо сказал он, повернувшись лицом к жене.

—Днём выспалась. К дождю и клонило ко сну. Расскажи о войне, — попросила точно ребёнок. — Под звуки гулкого грома, под всполохами молнии и зарницы, под стуки дождинок — самый раз вспоминать о ней. Но сначала послушай частушку:

На улице мороз, на полатях ветер.

Меня милый целовал, никто не заметил.

—А малыш в животе или вон верхом? — пошутил Михаил и припал губами к жениному животу.

—Ох, малыш, знал бы, какой выдумщик отец, — громко сказала она, но голос потонул в близком ударе грома. Даня снова перекрестилась. Когда гул удалился, напророчила: — Если народится мальчик, то станет военным. А как же? Небесный гром не зря гремит…

—А к чему пропела о зиме? — спросил Михаил.

—Так летом грезится зима, а зимой… Однажды снег лег на Покров, и я новые валенки износила до кузьминок. Идти глядеть на девичьи посиделки, а не в чем. Папа живёхонько свалял новенькие, а изношенные подшил. Люблю зимние праздники: Николу, Рождество… На Николу, бывало, мама напечёт постных пирогов, прямо одним духом сыта. Папа любил пирожки с ливером, обжаренные в постном масле, но те делала на вешнюю Николу. Особенно обожал холодный пресный пирог с картофельной начинкой. Мама к празднику наделает браги, медовухи… гости пили для веселья. Ох, Миша, мои родители полюбили бы тебя. — Даня приникла к мужу и заплакала. От слёз долго не приходила в себя. — А ныне? Фронтовики не просыпаются, горе заливают либо обиды…

—Даня, мужики никак не привыкнут к мирной жизни. Помню, двенадцать суток я не вылезал из танка, вытащили из него, точно рогожный мешок, не мог встать на ноги. Гул, гарь, дым, пыль… запахи палёным… Замутило-затошнило, из меня понесло зеленью. Вывезли с ранеными подальше от фронта. Два-три дня полежал в покое, стало полегче. А обитали мы в бывшем бароновском трёхэтажном, с аркой посередине, доме. Он походил на рыцарский замок, только без крепостных стен. В одно утро по этажам разнёсся крик: немцы прорвались! Кто ползком, кто бочком, кто вприпрыжку, кто как… к окнам, к дверям… Кому винтовку, кому автомат, кому гранату в руки… не всем хватило. По лицам пробежал испуг. Когда немцы кружились по нашим тылам, то не щадили раненых — ни своих, ни чужих.

—Миша, эту историю вспоминаешь какой раз? Правда, прибавляешь новые картинки, — уставшим голосом заметила Даня.

—Ладно, брошу ворошить. А то ребёнок услышит — будет крикливым, — зарёкся Михаил.

—Слушаю, слушаю… — поторопила она: ведь после его воспоминаний о войне, пожалуй, ближе и яснее представляла пропавшего без вести брата Илюшу. — Не бойся за нас, — заверила и локтем подтолкнула мужа.

—Тогда не успели прилипнуть к окнам, как по этажам разлетелись новые возгласы: спасены, спасены!.. Оказывается, неподалеку, у пруда, танкисты латали машину, кто-то сбегал к ним. Танкисты загнали танк под арку бароновского дома, в лоб не возьмешь. Я что хочу сказать: Богородица услыхала. «Благословенна Ты в женах и благословенен плод чрева Твоего, яко Спаса родила…» С молитвой затихала боль и исчезал испуг. Нехорошие предчувствия тоже исчезали… Солдаты мои оставались живы, выскальзывали из жёстких переделок. Значит Она оберегала и моё окружение. — Михаил примолк и прислушался к ровному дыханию жены: спит она?

—Миша, что затих? Я не сплю, — шёпотом заговорила Даня. — Знаешь, в нашем селе жила израненная партизанка с семьёй, думали, помрёт. Уж больно была плоха! Ничего, поправилась, правда, без подожка ни шагу. Рассказывала, как немцы опорожнили элеватор возле станции в первые дни войны, ни зернинки не оставили, составы за составами уходили в Германию… Видимо, немец не думал задерживаться, лишь бы выгрести добро, и до свидания.

—Выходит так! Нашу запущенную землицу ему обещали для притравочки. Вот и пошёл…—согласился Михаил.

—Нам досталось, но и немец получил по заслугам. Только не верится, что проучили, — сожалела Даня.

—Наверное, не проучили как следует. Быстро очухается. Новые поколения забудут нашу бойню, так снова рукава засучат. Уж больно немец прыткий к маршам да к демаршам, — с глухим ропотом сказал Михаил.

—Миша, братец Илюша на механика-водителя учился в городе, приезжал на часок. О войне умалчивал, лишь улыбался да отмахивался. С дядей Толей Шатохиным выпивали, от него и услышала, будто танкисты горели. Ужас какой!

—После стопочки, когда помяну убиенных воинов, могу расслабиться… А сейчас отдыхай и спи. Нам нельзя бояться ни прошлого, ни настоящего, ни будущего…

—Как? Чай, мы живые, хоть и со страхом живём, — посомневалась Даня.

—А дети? Разве не хочешь и второго, и третьего, и четвёртого?.. — спросил он с робким недоумением. — Мы войну вытерпели, супостата одолели, а всё равно нас не сравнишь с теми людьми, то есть с нашими родителями. Вот уйдут они, потом мы, хлебнувшие фронтовой горечи, постареем и… тогда прощай и народ наш. Без наших деток у России-матушки ножки подсекутся!

—Ох, Миша, куда тебя занесло. Вон как развернул и поднял, хоть и не пушинка, — радостно заохала она, очутившись под ним. В полузабытьи слышала его тихое бормотание: «Хорошенькая моя! Господь осчастливил обоих. Со мною вряд ли будешь сварливой или гневливой. И дети родятся весёлые…»

Полчаса спустя она не могла припомнить его ласковых слов, переспросить постыдилась.

Михаил притворился спящим. Даня заснула было, но, поборовшись с дремотой, неожиданно всплакнула и залепетала.

—Илюшу жалко, по-сиротски скитался. Меня приютили дядя Ваня Кочевин и тётя Варя, своей дочерью считали.

—Дядя Ваня Кочевин когда ушел на фронт? — спросил Михаил и снова повернулся лицом к жене.

—В сорок третьем подмели все сусеки, брали кривых и косых, сутулых и толстопятых. Он сам покачнулся к добровольцам. Бронь держала. Без него в селе сразу ощутили слабинку, будто струна провисла. Начальники покаялись, что отпустили отменного бригадира. В конце войны тёте Варе прислали извещение. Я сохранила документы, утром покажу. Знаешь, ему не хотелось уходить… Бывало, глядит на западный небосклон и говорит: «Там дожжи и дожжи урезывают».

—Он прав! Дожди-то лились свинцовые. Однажды я выскочил из горевшего танка, а радист крутится рядом, правой рукой хватается за левое плечо. Гляжу, у него руки-то нет.

Скорее стаскиваю с себя нательную рубашку (нас учили перевязывать, чтоб кровь вовремя остановить). В это время высунулся башнёр из башни, на локтях повис и кричит: «Михаил, спаси…» Как спасу? На танк не полезешь, сразу очередью сымут… Снаряды в нём вот-вот взорвутся. Пока перевязывал стрелка, а башнёр-то упал в танк. Наверное, ноги срезало или чуть повыше… Всё равно ему погибель, вины моей нет. С радистом поползли к оврагу, попили из ручья. После и волок его метров пятьсот, дальше встали и пошли во весь рост: убьют — убьют… не всё ли равно — часом раньше, часом позже. Санитары подцепили моего Афонькина, посадили на табуретку, осмотрели перевязку. Спросили: кто, мол, умело перевязал и спас человека? Афонькин кивнул на меня. Нам дали спирту. Спасённый выпил и чуть погодя встал и сказал: «Вот я и живой!» После он писал мне на фронт: живёт-де хорошо и справно, рюмку есть чем держать, даже на соболя ходил. На вятской земле живёт-поживает.

—Ох, Господи, мучились-то вы как… Илюша, наверное, тоже звал кого-нибудь на помощь, — сказала Даня.

—Зря горюешь, может, брата звали… — успокаивал Михаил, приголубливая жену.

1988 г.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *