Валет

image_pdfimage_print

Девяностолетний Аверьян Сухин угасал день за днём, словно снег в тени таял. Глаза помутнели — не узнавал ни близких, ни соседей; и слух ослаб — слышал лишь громкий голос; память же держалась цепко, порою вслух вспоминал о детских годах внука Валентина, в доме которого он жил и лежал на печи.

Дед Аверьян и есть перестал. Выпив стакан молока, затихал на сутки, точно в доме его не существовало, хотя Валентин и правнук Лёшка подходили к печи и прислушивались к неровному дыханию деда.

Недавно он не отказывался и от мясного бульона, но больше любил попивать домашний квас с мякишем ржаного хлеба, посыпанного крупной солью, даже во рту мусолил небольшую варёную луковицу и веточки зелёного укропа. Если предлагали стопочку водки, то выпивал её с улыбкой.

Ранним осенним утром Аверьян свесил длинные сухие руки до приступка и прохрипел:

— Сымите, задыхаюсь.

Внук Валентин пять минут назад убирался во дворе, майка и рубашка были мокрые от пота, искал в шкафу сухое бельё, потому на голос деда отозвался с опозданием.

— Дедя, что с тобой? Здесь я.

— Крыльцо, крыльцо… — невнятно повторил Аверьян.

— На прогулку вечером ведь выводим, — недоумевал Валентин. Он спешно оделся и позвал сынишку. Вдвоём привычно вывели беспомощного деда на просторное парадное крыльцо и посадили на лавочку с отлогой решётчатой спинкой.

На плечи старику Валентин накинул старый полушубок, ношеный Аверьяном в молодые годы. Лёшка пытался надеть деду валенки, но тот не дался.

У Аверьяна из глаз, спрятанных в глубоких глазницах, под лохматыми седыми бровями, то ли от доброй заботы внука, то ли от холода — потекли слезы.

Жёстко похлопав ладонями по согнутым ногам, вроде подзывая собаку, старик пробурчал: «Валет, Валет, ко мне…» Валенок у ног погладил с причмокиванием, похожим на понукание лошади. И настороженно прислушался, ожидая отзыва, известного ему одному.

«На старости лет что в голову не придёт. Ворошит память, как золу, да где там… ни уголёчка. Всему своё время», — подумал Валентин. Странным показалось: на краю своей долгой жизни дед вспомнил лишь какую-то собаку.

Дул холодный северный ветер. После недавнего моросящего дождя осенняя земля покрылась чёрным глянцем первой наледи. Лужи стянуло серебристым ледком.

Аверьян стал дрожать. Внуки отвели деда в дом и уложили на дощатый топчан за русской печью, на его любимое место.

…Валентин и Лёшка поспешили на ферму. Сын мысленно рисовал словесный портрет отца: «Папка рослый, широкоспинный, крепко сбитый, с открытой шеей. Скуластое лицо с россыпью крупных веснушек, как у Алёнки Журавиной. При улыбке обнажаются белые зубы, за что земляки прозвали Улыбчивым. В лёгкой пружинистой походке скрывается редкая физическая сила, которую в молодости не умел осаживать — под руками постоянно ломались берёзовые черенки вил и лопат…»

О молодых годах отца Лёшка узнавал от Никанора Сидоровича, старого ветфельдшера: «Валентин, помнишь, по телевизору каждый день показывали оркестры, музыкантов в чёрных костюмах? Ныне тех музыкантов не видать. Куда подевались? Говорят и пишут, будто они испугались российской смуты… ну и разъехались по белому свету. Видишь ли, они Россию сравнивают с вулканом. Помнишь, перед концертом, после тоже — своими белейшими носовыми платочками они протирали инструменты, скрипочки там… Берегли! А тебе, Валюша, отпала краюха дедовской силы, как бык прёшь. Казённое имущество приберегал бы деткам, авось доведётся уйти на отруб… как при Столыпине. На веку, как показывает мой опыт, не на боку».

…Валентин запустил трактор «Беларусь» и велел сыну отвезти порожние фляги на мойку. Сам подсел к невесёлому Никанору Сидоровичу и попросил сигарету.

От непривычной просьбы Валентина (он никогда не курил) ветфельдшер, несмотря на разболевшуюся голову, точно от печного угара, и на непонятную сухость во рту, встрепенулся и захлопал по карманам. Но сигарет не оказалось, оставил где-то. Никанор Сидорович погрешил на рассеянность и на водку. Любимого красного вина и с огнём не сыскать, а домашней настойки заквасить не из чего. Когда магазинные полки прогибались от кавказских и молдавских банок с джемом и варением, покупал их десятками, хотя в них попадались мелкие и острые осколки стекла либо прочие вещички… потом разом исчезли и эти банки и дешёвое вино. Водку продавали по списку, спустя некоторое время — бери ящиками, если богат. В те неясные дни ему посоветовали поколдовать с овсяными пряниками, получается-де питие не хуже самогона. Колдовал ли он с пряниками — не скажу, не слышал, но, по-моему, заниматься пустяками ему было некогда: живности на подворьях прибавилось, ему приходилось лечить её, за услугу подносили водки. Никанор Сидорович не отказывался от угощения: что внутрё, то не грех.

— Дед Аверьян в разговоре мешается, но нынче ясно манил-звал какого-то Валета. Что такое, не в курсе, — сообщил Валентин.

— Значит, сдаёт, — вполголоса вымолвил Никанор Сидорович. Склонив голову, подумал: «Не дай Бог, повторить Аверьянову судьбу. О ней вскользь расскажешь, не поверят, примут за выдумку».

— Дед сучит руками, бормочет себе под нос. По-моему, он потерял нас, по именам не называет, — продолжал Валентин с выражением растерянности на лице, словно был повинен в перемене деда.

— Ох, кого вижу! — бодро привстал Никанор Сидорович, встречая Лёшку. — Вот что. Какой тихий и степенный. А среди сверстников — бойкий и подвижный, — не скрывал он любви к пареньку. Повернувшись к Валентину, переспросил: — Значит, дедушка тушуется? — Подойдя к двери, виновато сказал: — Дежурного не дают. Погляжу стельных коров. Лёшка, шёл бы учиться на ветеринара, пригодится при любом перекосе власти. Потолшишься возле меня годок-другой, кое-чему подучишься, хотя бы собственных хрюков облегчивать.

— Чего не хватало. Хвосты задирать, — отмахнулся Лёшка.

— Вот и зря. С такой специальностью не пропадёшь. Пятьдесят годов назад закончил техникум, сроднился со скотиной, ближе родни, — досказал ветфельдшер с порога. В сени вышел ощупью, точно гость, тут же послышался его удушающий кашель.

— Не успеем оглянуться, как шинелку наденут, — сказал Валентин, которому не понравилась легковесная отмашка сына, — Никанор Сидорович спокойно и незаметно делает своё дело, даже выпивши не хвастает, потому редко кто завидует его профессии. Он и меня уговаривал бросить трактор, только с моей грамотёшкой…

— Папк, через год с хвостиком призовут, — уточнил Лёшка.

Никанор Сидорович уходил с простудным кашлем, с ним и вернулся, будто дальше сеней не выходил.

— Дядя Никанор, стельные бурёнки попотчевали с лихвой, — заметил Лёшка без привычной улыбки.

— Ух, Анкина порода! В родиму матушку насмешлив. — Никанор Сидорович, возбуждённый удачным похмельем и колким замечанием паренька, нахлобучил ему шапку по самые уши.

— Лёшка, погоди, не до шуток, — поправил ему шапку отец.

— Что, озорнику, попало, — ребячился Никанор Сидорович. Понявший, что Валентин защищает его, расчувствовался: — Валентин, у него копятся обе силы, не сержусь. Я намного моложе вашего деда, а тоже, считай, старенький, тоже живу вровень с детским умом. Вам дотянуть бы до моих годов. На днях по телевизору показывали взрыв атомной бомбы — мороз по коже. После десятка таких взрывов обещают вечную зиму. Тогда ни угля, ни дров не хватит.

— Никанор Сидорович, это наших рыжих тараканов пугают, чтоб ночами по кухонному столу не ползали, — сказал Валентин, надеясь успокоить его.

— Батюшки, и их, что ли, боятся? — простодушно вопросил Никанор Сидорович. — Или нам не привыкать? Бывает, морозы ущучат — дохнуть нечем, а на помощь не зовём. Горды! — досказал с грустной усмешкой.

— Напрасно волнуешься: у дерева вершинка от ветра качается и гнётся, ствол и комель не шелохнутся, тверды, — отвлечённо рассудил Валентин.

— Да, Валя, тебя слушать удобнее со свежей головой, — отмахнулся Никанор Сидорович, заодно разгоняя перед собой облако табачного дыма. Нашёл-таки сигареты. — До Аверьяна теперь не добудишься, все свои истории унесёт, останемся с репьями, — пожалел он, поглаживая свои чисто побритые щёки и крутой подбородок. Этим привычным жестом он вызвал уверенность, что, мол, не всё потеряно. — Пока человек бегает — завидуем, ревнуем, изводим насмешками, а помрёт — хвалим или воды в рот наберём…

«Видимо, Никанор Сидорович намекнул о своей судьбе. Выйдет наоборот: при жизни в почёте и после похвалят», — подумал Валентин, удивившись, как эти догадки не произнёс вслух.

— Помнишь, Валентин, годов пять назад Аверьян говорил: старорежимный крестьянин бегал с одним ошейником, нынешний — с двумя-тремя…

Валентин и Лёшка переглянулись, как бы спрашивая друг друга: чтобы это значило?

— То ли лошадь, то ли собаку кличет, — повторил давешнее Валентин.

— Эх, самому бы послушать. Вот что. — Никанор Сидорович сожалением накалял внимание к себе. — Ладно, Сухины, и со второго укоса сенца наскребём. — Он порывисто повернулся лицом к Лёшке и тихим голосом укорил: — Вот и не знаешь своего прадеда! — Помолчав, продолжил с задумчивым взглядом, точно напрягал память: — Незадолго до сенокоса ярмарка собиралась в Волынском. Мальчишкой любил там попивать фруктовый морс. Однажды было не до морса. Телегу вашего деда окружили с десяток подвод, не разъехаться, будто мужички из дальних деревень надумали побить Аверьяна. Он не обиделся на их шутку. Попросил дать дорогу, а те ни с места. Черти, дружно сговорились. Тогда Аверьян подошёл к ближней подводе, молча выпряг лошадь, ну и при всём честном народе (наши-то мужики взялись за колья, в случае чего, мол, защитим Аверьяна) на своей груди сломал дугу. Её концы разламывал не во внутрь, а в стороны. Гнутая дуга хрупнула спичкой. Заметив, что мужички опешили, Аверьян в торговом ряду выбрал и купил новую и самую лучшую дугу, сам и запряг лошадь. Обломки старой бросил на свою телегу, в печку сгодятся.

— Дальше как было? — заволновался Лёшка, бросив грызть семечки.

— Озорные мужички разъехались с оглядками, будто хотели покрепче запомнить Аверьяна. Свяжись-ка с былинной силой…

— Зачем же называешь мужичками? — недоумевал Лёшка.

— Потому что в лаптях! — выпалил Никанор Сидорович.

— Нам историчка рассказывала: вся Россия в лаптях ходила, кроме господ, конечно. Из-за лаптей не называть всех уменьшительно — мужичками. Некрасов писал: «Шалишь! Перед крестьянином все генералы равные, как шишки на ели», — погорячей доказывал Лёшка.

— Ох, Алёша, молодец! На лету ловишь. Не зря зову учиться на ветврача, — сдержанно похвалил Никанор Сидорович. — Как-то Аверьян поспорил с нашим священником, что одним днём сходит в губернский город и к постному столу у волжских рыбаков раздобудет свежей осетрины. До города, напрямки если, поболе пятидесяти вёрст. Аверьян любил рыбу, прямо страсть. Бывало, два полных рогожных мешка воблы приволокёт, нас угостит…

— И нас привадил к рыбалке, — сказал Валентин, про себя раздумывая: «За какие грехи мужички прицепились к Аверьяну? Поглазели на него, точно на ручного медведя, вдобавок подразнили. Может, среди них обитал ровня деду? В случае чего, мол, столкнём лбами… После сломанной дуги, наверное, дошло — они слабее, иначе не смирились бы».

— Вы пескарями откормили кошек, кои вовсе не ловят мышей, — смеясь одними глазами, сказал Никанор Сидорович. Вслух погадал: — Вряд ли оба помните бабушку Авдотью? Славная женщина была.

— Нет, маленько представляю, — открылся Валентин, — строго-строго заставляла заучивать церковные песни и молитвы. Я не слушался: могли из школы турнуть, там пугали Богом. Потому и пугали — многие из них верили. Учителя к Пасхе пекли куличи, красили яйца…

— Чай, для блезиру, — робко заметил Никанор Сидорович. — Радио трещит, будто народ предал веру, смирился с разорением церквей. Да врут, черти, намеренно, чтоб чью-то вину свалить на безответный народ, с которого-де взятки гладки.

Как только Никанор Сидорович сворачивал на политику, Валентин прерывал его либо вопросом, либо своим рассуждением.

— Каюсь, не слушался бабушку. Что поделаешь, если восьмилетку вот так надо было кончать, в училище поступать. — Валентин взмахнул рукой над своей головой.

— Исключительно добрейшая женщина была, — с задумчивым восхищением вспомнил Никанор Сидорович, вроде не слыша Валентина. — Как-то Аверьян попросил Авдотью пожарить рыбки к завтраку, сам взялся копать погребную яму. Пока рыба жарилась, он наполовину выкопал. Мелкий камень попался, а то б глубже ушёл. Понятно, Алёша, с какими людьми живёшь-поживаешь?!

— Знаю по книгам и по рассказам деда: прежде бабы и девки зимами пряли кудель, шерсть и пух; ткали полотно; вязали носки, варежки и шали пуховые, а на родительские праздники пекли блины и пироги с разной начинкой. Мамка зиму и лето чужих коров доит, — приглушённым голосом, точно от робости, высказал Лёшка.

— Так вольны были, к часам и минутам не бегали, — бойко ответил Никанор Сидорович, закрывая ладонью улыбающийся рот: зубы наполовину сточены и щербаты, но все свои. — Тебе ли горевать, Алёша, спишь на перине. Ах, что там… Мы, помню, перед сном раскидаем солому по всему полу избы, укроемся ватолой. Утром из той соломы навяжем сувёрток и в печь.

— Согласен спать на соломе и сувёртки вязать, лишь бы по родительским дням мамка пекла блины и пироги, — помечтал Лёшка. Он, правда, слукавил: мать пекла пироги почти каждое воскресенье.

— Где блины, тут и мы, — шутливо одобрил Никанор Сидорович. — Как-то ваш дед, будучи молодым, в барском саду убирал урожай, яблоки уродились — страсть. Барыня за труды накормила и напоила досыта безотказного работника, посулила мешок отборных яблок. Пообещала, а распорядиться позабыла, чтоб сам отобрал. Когда он поправлял упряжь — домой собирался — барыня напомнила о мешке с яблоками: не забыл ли? Аверьян двусмысленно ответил: благодарствую, матушка, не тужите, мешок-от давно под подседельником.

Лёшка посмеялся над шуткой прадеда. Валентин молчал, так как думал о поросятах, у которых бока обсыпало густой красной сыпью. Не забыть бы пригласить домой Никанора Сидоровича.

По недоумённым взглядам и по частым Лёшкиным вопросам Никанору Сидоровичу стало ясно, что Аверьян не рассказывал внукам о своём житье-бытье. «Пусть и нечего утаивать, но на ветер слов не бросал», — подумал он, разглядывая собственные яловые сапоги, которые носил и зиму и лето, снимал лишь в банные дни.

— Перед въездом в губернский город Аверьян слезал с телеги: лошадь маленькая, хозяин большой, — как бы наедине вспоминал Никанор Сидорович.

— А говорил, к рыбакам ходил пешком, — напомнил Лёшка. — Иисус в Иерусалим въехал на необъезженном белом ослике.

— Правильно, сынок, — смущённо сказал Никанор Сидорович. Когда упоминали о Боге, он краснел, точно упрекали в безверии. — В одно утро на базарной площади циркачи призывали людей под выцветший шатёр: силачи нянчили чугунные шары; хрупкие девицы гнулись лозой; дама с ручной обезъянкой «играла» в нищенку, просила милостыню. А деревенский и слободской люд заполнял площадь, боком-боком не пройти. Подрядчик с телеги зазывал добровольцев: «Эй, найдутся желающие сгружать с баржи арбузы и селёдку в бочках?!» Вдруг здоровущая баба-циркачка, почти нагишом, вытеснилась из толпы, за нею, вприпрыжку, катились две девчонки с шестом. Баба расставила свои ноги-тумбы пошире плеч, шест толстым концом приладила на своём широком матерчатом поясе, и девчонки дружно поползли по шесту… Аверьян увлёкся зрелищем, позабыл о разгрузке баржи. Он, бывало, в первую очередь заезжал на пристань, зарабатывал денег на рыбу, потом в соборе ставил свечу Николаю Угоднику.

— Прадед хоть слабенький и хворый, а говорить о нём в прошедшем времени грешно, — защищал Лёшка.

— Правильно: лежалый старик ровня младенцу. Прежде над моими осечками подшучивали, а сейчас, как старика, жалеют. — Никанор Сидорович подмигнул Лёшке, хотя смутно видел его в полутёмном углу, и добавил: — Тебе пугаться своей далёкой старости рано. С близкими и любящими людьми старики не замечают своей немощи, не просят таблеток, как Аграфена Смолькова. Прохожу мимо её двора и слышу: «Каноша, я всё жива! Бог не прибрал. Дал бы какую-нибудь завалящую таблетку, никому не скажу. Проглочу перед сном, а утром как хотят…»

— С чего взял, что боюсь своей далёкой старости? — самонадеянно спросил Лёшка. — Папка утром встаёт и глядит в окно с вопросом: какая погода? Мне пока всё равно: что дождь, что мороз, что жара…

— Гляди-ка, замашки-то не крестьянские. Когда дожди не дают убирать хлеб, у меня сердце кровью обливается. Эх, отрок, за папкиной спиной долго не изведашь — что к чему, —поучал Никанор Сидорович. — Нет, Лёшка, не посчастливилось повстречать человека, который и ничего, и никого не боялся бы. На что вашего деда называли Орлом, и то…

— Зачем его так кличут? — спросил Лёшка, выйдя из угла на свет. — В нашем крае орлы не водятся. И ястреб — птица хищная.

— Отец, должно быть, помнит, годов тридцать назад ястреба — по два, по три — зависали над сельскими улицами и дворами, кур хватали. Цыпляток стерегли подростки.

Без отца Лёшка не поверил бы ветфельдшеру, что ястреба летали над селом, поэтому честно признался: пока не видел ни орла, ни ястреба.

Довольный Лёшкиным признаньем, Никанор Сидорович живо продолжил:

— Весной ездил в город к детям. Внучка служит в судебных органах, пригласила поглядеть и послушать. Судили парней за хулиганство: у инвалида попросили закурить, тот съязвил, мол, мать порола за курение, не научился-де… Молчал бы. — Никанор Сидорович на мгновение угрюмо уставился перед собой. — Они обыскали старика, нашли початую пачку сигарет и трофейную зажигалку, кою привёз из Германии. Порезали на нём крепёжные ремни, протез бросили в кусты. Он умолял оставить зажигалку, полвека хранил. И что же? После суда нельзя было понять, кто из них пострадавший, вроде и парни, и старик — жертвы среды… Старик не умолчал, конечно, в утешение самому себе: на несчастных ребят не в обиде — наша вина, что низко пали. Бог простит! Самому, несмотря на хромоту, есть на что опереться: немецких завоевателей и захватчиков бил от звонка до звонка. — Никанор Сидорович примолк, скорчился и стал ладонями гладить поясницу. Немного погодя, облегчённо промолвил: — Напасть исподтишка накатит, исподтишка уйдёт. Первые звоночки.

— Безбожники, вот и нелады кругом. Те ребята не опомнятся, потом до других дойдёт, — успокаивал Валентин, поглядывая на сына.

— Потом-то потом, а над человеком поглумились. Старик думал, как в деревне, скажет — постыдятся. Крестьянина обидеть проще, чем… — горевал Никанор Сидорович. Он морщил лицо, будто было тяжело дышать.

— Дядя Никанор, будь добр, обещанное подсунь под подседельник, — напомнил Лёшка. Про себя признался: как бы ни петушился — то не видел, то не знает…

— Друзья, на ярмарке с привязи сорвалась бешеная лошадь! — хлопнув ладонями по ногам, вскрикнул Никанор Сидрович.

Валентин и Лёшка повскочили с мест и подошли к окну с запылёнными стёклами.

Никанору Сидоровичу почудилось, что его выкрик Сухины приняли за явь, потому-де и застыли у окна. Но ошибся: подошла пора завозить фураж. Валентин наказал сыну поработать за него, заодно напомнил об осторожном въезде в коровник, не задел бы бортом слабые косяки или ворота.

Лёшка вышел с двойственным чувством: и послушать хотелось, и поработать…

— Что с той лошадью стряслось? — спросил Валентин, заметив, что без Лёшки у рассказчика пропал интерес к воспоминаниям.

— Как что? — пробасил Никанор Сидорович. — Цирк-то стоял у базара. Лошадь с передком мчалась между молочных рядов, колёсами посшибала горшки с топлёным и кипячёным молоком. Поднялся крик, бабий визг… Толпа покачнулась, прогон расширился, а баба-циркачка замешкалась. До неё лошадь не добежала шагов двадцать, хотя точно не знаю, со слов мужиков сужу, Аверьян вымахнул из толпы и остановил лошадь. Она завалилась на бок, сломала левую оглоблю. Билась, бедняжка, передними ногами, будто из полыньи рвалась… пеной покрылась. Подбежавшие цирковые силачи успокоили лошадь, потом сама встала.

— Могла ушибить бабу и девчонок, — сказал Валентин, с тревогой поглядывая на окно, за которым монотонно поуркивал трактор. Что-то сын задержался с отъездом.

— В том и беда. Чай, те мужички вспугнули горячую лошадь в отместку за сломанную дугу или от досады, что не втянули Аверьяна в бузу.

— Так лошадь-то не его, — удивлённо сказал Валентин.

— Они знали характер Аверьяна, полезет спасать. Вскоре за лошадью прибежал хозяин с пугливыми глазами и бледным лицом. Аверьян уберёг его от разобиженных молошниц, проводил до стоянки, откуда сорвалась бедовая, раздобыл и приладил оглоблю. Мужичок кинулся под ноги Аверьяну с просьбой принять в наше село на жительство.

— За что же обижали мужичка? — гадал Валентин.

Никанор Сидорович, словно споткнувшись о вопрос Валентина, примолк и подумал: «При сыне Валентин чем-то озабочен был? И мои слова пролетали мимо его ушей. Сейчас чуток».

— Когда шум улёгся, баба-циркачка пригласила Аверьяна в свою каморку и между ними завязалась, примерно, такая беседа: «Безземельный, что ли, силу девать некуда?» — спросила она. «Жара и слепни замаяли лошадку. И народу полно, испугалась», — уклончиво ответил Аверьян. «Да, лошадь — не ослик», — удивилась циркачка. «В крестьянстве как не знать повадки скотины. Себя забудешь, а лошадку и покормишь, и напоишь, и почистишь… На людях живём, — не умолчал Аверьян. — Верой и правдой служил в артиллерии, а где пушка и ящики со снарядами, там и лошадки. Потягали жилы. Ранили, грешного, в осенней грязи провалялся двое суток, лечился в столичном лазарете, охромевшего списали. Отвоевался. И в цирк не гожусь, опора ослабла. — Он шагнул два шага, чтоб показать лёгкий изъян в походке. Любил занижать себя и посмеяться над собой. — На мировой бойне немец поморил газами молодцов… Тысячи полегли… И ваша сила цирковая, сомнительна, хотя всё умеете: прыгать, скакать, кривляться, чугунные шары по лопаткам катать, чудить и смешить… А зачем? Чудаки есть в каждом селе! Крестьянки в жнитво нанянчатся со снопами ржаными, кои выше головы, дома делов полно, дитя грудью кормить… Не обижайся, барыня-сударыня, тебе и не снились её заботы. Сила-то знаете где: как-то осенней дорогой пробирался домой, колёса по ступицу увязли, лошадка напрасно дёргала телегу, мало того, рухнула. На дороге — ни души. Смеркаться стало. Прочитал молитвы и взялся выпрягать лошадку, чтоб самому выволочь воз. Вдруг в сторонке показалась артель мужиков, с котомками, с заработков вертались, плотничали. От них отделился старичок, ко мне подошёл, убедился в чём дело и позвал путников. Лошадка попрядала ушками и встала. Люди добрые пособили вытащить подводу на сухое. Опомнился — того старичка и след простыл. Крикнул: никак, Николай Угодник! И мужики глядели по сторонам, искали старичка». — «Эх, легенда известная. Он среди путников и смешался, — подсказала баба-циркачка. — Счастливым помогает Святой. Шёл бы в цирк? Дела наши плохи. После революции люди какие-то шальные и растерянные…» — «Смеётесь, сударыня, — возразил Аверьян. — Пока соха не выпала из рук. Ваше дело — забава. Подыскали бы другое занятие. И кочуете, как цыгане. Моё дело, как говорится, на денёк отъедешь на белую мельницу или на Волгу за свежей рыбкой, тоскуешь и тоскуешь по дому, по близким…» — Вот, Валентин, дед в кисет за словом не лез.

— Он не курил, кажется, — с сомнением подметил Валентин. И подумал: «Дядя Никанор выдумал и прибавил, чтоб себя окрылить».

— Вот что. Аверьян шагнул к выходу, вдруг у порога наткнулся на чёрных собак, кои ему были по грудь: гостя в полон взяли. «При хозяйке выпустят, при ней же сюда никого не впустят», — намекнула циркачка, чтоб он задержался. — Никанор Сидорович полушёпотом досказал, будто Аверьян остался у неё на часок (баба была молода).

— В народе прибавляют, — недовольно отозвался Валентин, хотя об этом впервые услышал от Никанора Сидоровича.

— Вот что. Засмущался, — укорил ветфельдшер. — И при Лёшке не обо всём скажешь открыто. Думаешь, сынок не целуется с девками? Прошло время пузыри пускать.

— Нет, об Аверьяне думаю: не жилец. На воду жмёт, — с грустью ответил Валентин. — Пока не приходилось хоронить близкого человека из собственного дома. Скорбь спутает, с места не сойдёшь. Хлопот не боюсь, двух тётушек похоронил. Их сыночки приехали на готовое, торились у дома, покуривали и беседовали часами — давно не виделись. Им, беззаботным, встречать бы людей или не отходить от гроба, особенно ночью, как принято. Так хотелось ласково сказать обоим… — У Валентина запрыгала правая бровь.

— Помню, помню: на твоих плечах справили и похороны, и поминки. Бог отблагодарит и тебя и твою жену Анну.

— Да хлопот не боюсь. Душа ноет: круг сужается, близкая родня убывает.

— Зря горюешь. Деду пора на вечный покой, где спокойнее и тише, чем здесь. Своё протопал.

— Он не мешает нам. С чего взял? — с обидой заметил Валентин.

— Не обижайся, по себе сужу. Каждый человек может дотопать до преклонных годов, да не каждому Бог даёт… Правда, моя мать, например, стыдилась своей старости, сравнивала её с Божьим наказанием. Последние годы часто вспоминала лишь свою молодость: как гуляли по улицам, как замуж выходила, как рожала…

— Она права: у женщин особый взгляд на свои годы. Мужикам всё равно: сытно поесть, в тепле поспать. Хотя, если поглядеть поглубже и послушать — мужики попали в клещи: мало живут, — рассудил Валентин, пообещав себе не выказывать обиду.

«Всё верно. В прошлом году от Аверьяна прятали острые предметы, верёвку… Опостылила старость», — вспомнил про себя Никанор Сидорович.

— Мужики галдели прямо при нём (он и не сердился), будто Аверьян на руках носил циркачку, — вернулся к прошлому Никанор Сидорович. — Она обомлела и призналась, что не встречала мужика равного ему. А в ней, по слухам, без малого — семь пудиков. Видишь ли, захотела сына-силача. Но, побоявшись сглазить, пообещала приехать в наш город с дочкой.

— Чтоб сыночка зачать, — обронил Валентин.

— Наверное, сыночка на свет произвела — не приезжала. Не исключаю и другие причины. В огневое время не до любови, но мужики говаривали о крепком переживании Аверьяна, однажды слёг, думали, не встанет. Вот что. Циркачка подарила ему чёрного щенка с напутствием: «Из милого чёртика получится верный и надёжный друг, даже помощник. Правильно воспитаешь, будет похожим на родителей». Аверьян озорно спросил: «И сынок в меня уродится?» — «Старая дева приносит только мальчиков», — обнадёжила она. На том и попрощались.

Никанор Сидорович поглядел на часы-ходики и взялся названивать в правление. Наговорившись с кем-то, трубку положил аккуратно и тихо, точно был доволен разговором, однако глаза выдавали застаревшее недоумение.

Валентин у окна загляделся на запад. Красное солнце, закрытое, как лёгкой прозрачной тканью, рыхлым и вытянутым от горизонта до горизонта облаком, похожим на горбатый мост, на глазах закатилось за чистый горизонт, оставив за собой закатную радугу с тремя полосками: тёмно-синей, малиновой и зелёной, исподволь растворяющимися в небесной голубизне, на которой неярко горели редкие звёзды.

— Любуешься вечерней зарёй? — присоединился к Валентину Никанор Сидорович. — В жизни-то больше потешаемся догадками: что и как? Разучились веселиться.

— Разучили, дядя Никанор.

— Бывало, помню, капусту рубили всей роднёй, а то призовут девчонок из бедных семей: смех, шутки, визг, перестуки тяпок, песни, частушки… У всех весёлые и красные лица, даже старики выползали на крылечко, улыбались. После приглашали отобедать, девчатам подарки дарили. Пусть рубка и засолка капусты считалась обычной домашней работой, а помнится весёлым праздником.

— Ты что-то нервничал? — Валентин кивнул на телефон.

— Не по душе телефонные разговоры, как-то заглазно. Похожее чувство испытываю на городской улице, когда прохожу мимо сотен неизвестных людей. Как немой.

— Не нравится, не звони.

— У главного просил лекарство, импортное поступило. Получил неискренний ответ. Но, видать, понял, что зря взыскивает со старика, успокаивал плановыми прививками, да с оговоркой: скажи «спасибо», что имеем, другие вовсе бедствуют. А что имеем-то?.. И упрекнул за частных коров, коих лучше люблю. Вот глупый: они для меня все одинаковы. Как начальник оторвётся от низа, так в подчинённых ищет одни недостатки. Хотя у самого их — полный короб.

«Видимо, ветврач укорил его за слабость к вину, иначе бы не сердился. Чудной человек! Другой, чтоб не показаться неудачливым, утаил бы собственную промашку. От него ведь слышал: добрый и терпеливый человек не боится хулы», — подумал Валентин. Воспользовавшись разговором о лекарствах, пожаловался:

— Дядя Никанор, моим поросятам срочно нужна твоя помощь.

Никанор Сидорович бойко, словно засобирался сейчас же пойти к Валентину, проговорил:

— И до сих пор молчал. Твоя скромность не знает границ. Что у них? Если глисты, то дай селёдки.

— По бокам разбежалась красная сыпь. Нынче заметил.

— Загляну после обеда, — пообещал Никанор Сидорович. — Давненько у вас не был. Погляжу на Аверьяна, покричу ему на ухо, может, узнает бывшего соседа. Что губы надул? — спросил удивлённого Валентина. — Помню, я был чуть постарше вашего Лёшки. Отец дал денег, чтоб в Языкове заказал хромовые сапоги у знакомого сапожника. Дело происходило летом, ягодки созрели. В посёлок ходили лесом. Сапожник снял с ноги мерку, назначил время для примерки, но денег вперёд не взял. Вот что. Нечаянно повстречались земляки, попили пивка… Потом вдоль лесной дороги собирал земляничку, на полянке пересчитал отцовы деньги — целы ли, ну и сморил сон. Проснулся в сумерки. В лесу-то побыстрее темнеет. О деньгах вспомнил у дома. Ох, от бати досталось…

— Деньжата вскружили голову, — сказал Валентин с добродушной улыбкой, от которой на щеках углубились ямочки.

— Девчата? — озорно переспросил ветфельдшер. И, хмуро сосредоточившись, подтвердил: — Ох, ещё как! На другой день Аверьян той же тропой возвращался и наткнулся на деньги. Он не хотел тревожить находку: вдруг заколдованная? И всё-таки после молитвы осмелился левой рукой собрать бумажные деньги. Между тем в нашем доме не умолкал шум… Соседи услыхали. Аверьянова старшая сноха Мария…

— Дядя Никанор, Бог с тобой, Лёша её хорошо помнит, а ты мне толкуешь. Сдобные пироги пекла, во век не забуду, — напомнил и вспомнил Валентин.

— Бог со мной, со мной, — согласно закивал Никанор Сидорович. — Маруся сказала: «Тятя, соседский парень — это она про меня — деньги затерял, шумят». Он послал сноху разузнать, сколько у нас потеряно денег. Она вошла и спросила: «Никак, беда какая? Шумите на всю улицу». Отец ответил: «Вот, полюбуйся на лыцаря, посылал к сапожнику, а он ни сапог, ни денег не принёс. Как голову не потерял?» — «Видать, сумма велика, коли сынок дрожит от страха». Отец насторожился, потому ответил жёстко: «Были наши, сейчас Божьи…» — и чуть не со слезами развёл руками. Маруся была читальщицей, всю жизнь в повойнике ходила, строго поправила моего отца: «Сидор, Сидор, ваши пропавшие деньги и прежде в Божьих руках находились, а сейчас и подавно, и сожалеть о них грех». Дома обо всём рассказала свёкору. Помню, Аверьян не заставил себя долго ждать, вошёл к нам, точно чужой, и полусогнувши (полати над дверью широко выступали. Наш род низкорослый.); сел у ведра с водой, выпил кружечку и с похвальным присловьем подмаслился: «Вот оказия: наши колодцы в двадцати шагах друг от друга, ваша водица прямо святая. Пра. Окромя шуток. С нашей водой — казня, болотцем пахнет. И жёсткая — после бани волосы тырчком. Жила другая. Родители тужили и я тужу». — «Не дай Бог, Аверьян, намолишь народ, хлынут к нам, ворота свалят», — испугался батя. «То-то, гляжу, со счёту сбились, не сказали Марусе о сумме денег». Крутой и неуступчивый батя смирил гнев: какой-де толк считать то, что с воза упало. Тут-то Аверьян проворно и выложил те самые деньги на стол. Батя отказался от денег и объяснил причину: нам чужих не надо! Рук и ног, что ли, лишились? Пора наживать новый капитал. Хотя бумажные деньги мы знали в «лицо», потому что долго копили. Аверьян попросил отца не спешить, ну и начистоту поведал о своей находке в лесу. Деваться некуда, поверили. На радостях — я выскочил на улицу. — У рассказчика побелело лицо, словно с той поры радость жила в нём нетронутой. — Соседством гордились. Он не хвастался силушкой, но и не таился. Бывало, прижмёт к бёдрам по мешку с зерном и шутя несёт, а мы с батей и с одним мешком корячились. Помню, на мельничном дворе, сплошь под тесовой кровлей, от дождя и непогоды мог схорониться и обоз. В ту осень хлеб и картофель убрали в солнышко, точно украли. Аверьян повёз зерно на мельницу, попал под дождь. Во двор не заехать, впритирку занято подводами. Он заглянул в дом мельника: на середине задней избы ужинали татары. Некоторые узнали его, отложили бараньи кости. Во дворе Аверьян пораспряг трёх лошадей, а телеги с полными мешками поставил друг на дружку. На свободное место ввёл свою лошадку. Татары с крыльца наблюдали за Аверьяном (у многих за поясом торчали топоры) и не вмешивались. После они угостили его варёной картошкой и бараниной. Один татарин спросил: «Зачем поднял телеги стопой?» — «Зачем, зачем… не хотел прерывать ваш вкусный ужин», — ответил Аверьян.

— Эх, проморгал Лёша, сказку не послушал, — сокрушался Валентин.

— Твоё сожаление похоже на лепет неверующего: не вижу-де Бога, вот и не верю, — выговорил Никанор Сидорович. — Беречься бы остуды, да щедры на хулу. Расплескались налево и направо. Мой батя в свои шестьдесят, помню, передними зубами раскалывал орехи, а ныне у многих во рту железки блестят. — Никанор Сидорович косо поглядел на дверь и перешёл на шёпот: — Помню, приехали уполномоченные, оба в шерстяных костюмах и хромовых сапогах, точно женихи или сваты. Сваты и есть: сватали в колхоз. Остановились у сыродела Корнилова Петра. Собрание проводили в недостроенном пятистенке сыровара, поместилось человек сто. Накурили, дым столбом. Нагрызли шелухи, коя под ногами похрустывала, как снег на святки. Уполномоченные, видать, парни бывалые, привыкли к табачному дыму, и к семечкам, и к многолюдию, пылко нарисовали колхозное будущее: мужики-де будут поле распахивать, сеять, боронить и убирать хлеб сообща, а женщины… Какой-то смекалистый крикнул: «Бабы пущай детей рожают и лепёшки пекут». Большинство поглядывало на молчавшего Аверьяна, который сидел на пороге. Он спросил уполномоченных: «А вы в колхозе чем займётесь?» Те замешкались, потом один ответил: «Как чем займёмся? Работа под ногами лежит. Будем организовывать ваш труд в коллективном хозяйстве, явление-то новое… Что неясно, объясним». Аверьян встал во весь рост, нахмурился и сказал: «Это ястребом в курятнике!» От людского шума и гама табачный дым рассеялся. Уполномоченные заперешёптывались — не по себе стало, потом самый совкий оправдался: «Похвально, похвально, товарищи, что среди вас, будущих колхозников, есть начитанный человек. Оказывается, он привёл слова графа Льва Толстого. Только к месту ли мудрость великого классика, творившего для своего класса? У нас с вами есть свои басни». У людей сразу пропал интерес к собранию, стали расходиться. Уполномоченные в тёмных сенях оттеснили Аверьяна в угол, подставили к его животу наганы, ну и угрозно, сквозь зубы, предупредили: «Перед тёмной массой язык не развязывай, иначе за селом оврагов много…»

Аверьяна зазнобило — с наганами шутки плохи. Он тут же сгрудил обоих и, точно детишек, вынес на улицу. Сказал им: «Коли опытны со стрельбой, бейте под звёздами, а не в тёмном углу. Нет, не посмеете — дело не сделали, а кур распугали. За это вас по голове не погладят».

Один уполномоченный выстрелил в воздух, подскочил вплотную к Аверьяну с угрозой: «Кочет нашёлся… кукарекай на своём нашесте. Понял!»

Через неделю они с местным активом, среди которых толшились и беспортошные (Бог им судья), пошли по дворам записывать в колхоз. В первом дворе отказались; во втором — изба была незаперта, хозяева попрятались; в третьем… И многие ссылались на волю Сухина, он, мол, пойдёт, то наше дело маленькое… Уполномоченные с вопросом: что за герой? кто такой? Люди и показали на Аверьяна. Между тем, Валентин, дед не моргал, за ночь снялся с семьёй и уехал в Языково. После, как буря поутихла, председатель колхоза (из местных) уговорил его вернуться.

— То-то он час и минуту наказывал мне: вперёд не суйся и сзади не оставайся. Слушай, мы забыли про щенка. Что с ним?

— Ах, точно, — смутился Никанор Сидорович. — Щенок рос не по дням, а по часам, как Лёшка вон. В наших краях и во сне не снился пёс с торчащими ушками, вроде у чистокровной лошади. В общем, пёс аглицкой породы. Подбежит к дерущимся дворняжкам, те по сторонам. В то время Аверьян заступил бригадиром: наряжал людей в поле и на ток, ну и щенок за ним неотступно. Да, чуть не запамятовал: циркачка наказывала не сажать щенка на цепь. Он и не сажал, пёс был послушный. При новом деле Аверьян набегался — раненая нога заныла, — а в больнице — на первом месте — хирургия. Слава Богу, ногу оставили в покое.

— У собаки кличка Валет? — спросил Валентин.

— Ничего не поделаешь, циркачка велела так называть. И что хорошего в этом имени? — с долей удивления подтвердил Никанор Сидорович, так как не надеялся, что Валентин был наслышан о собаке. — Вот что. Валет затосковал, еды ни крошки не брал, отощал. Беспрестанно гавкал. Мелкие собачки попрятались по дворам, выглядывали лишь при хозяине. И зря они тревожились, ему было не до них. И Валету втемяшилось бегать от дома к дому: встанет к окну, гавкнет и ждёт, когда кто появится… Если долго не подходили, он гавкал с упорством, будто звал тушить пожар. А стоило кому-то показаться, то Валет тут же срывался к следующему двору. И бегал только по утрам. Сначала думали, пёс ищет Аверьяна, потом пришла иная догадка: заместо-де бригадира наряжает… Собака, мол, от заграничных учёных родителей, потому легко переняла Аверьянову привычку. И горько, и смешно над картинкой. Шуткой поговаривали: пусть по-собачьи зовёт на работу, только трудодни некому записывать. Твоя бабушка, Валентин, всерьёз испугалась, вздумала запереть Валета в конюшне, да пёс не дался. Ей ничего не оставалось делать, как поехать за Аверьяном. А он без клюшек не ходок. Ну, всё равно вернулся домой, успокоил собаку. С ногой маялся больше года, пока принародно клюшки не сломал о грудь. На поповской двуколке разъезжал. Собачьи чудачества потихоньку забывались… Однажды Аверьян заметил, что бабы привадились убегать с прополки раньше положенного времени, притом утекали обходной дорогой — оврагами, а по своим домам расходились со стороны леса, усадами, перебежками в полусогнутом виде. Никак не удавалось подстеречь ловких беглянок. Аверьян предупредил: «Эх, сердечные, кого обманываете? Всё равно кроме вас некому просо и пшеницу полоть. Начальники накажут и меня, и вас, и… Христом Богом прошу поскорее прополоть, и побоку». Не послушались мужика. Вдруг Валет стал исчезать. А пёс знал своё собачье дело: на поле стерёг баб до вечера, правда, в первый день они от испуга разбежались было врассыпную, Валет настиг одну, самую бойкую, лапищами ей на плечи… ну и представь, какой визг стоял над полями и долами.

— Прибавляют, Никанор Сидорович, — с горькой гримасой, точно кислую ягоду надкусил, засомневался Валентин. Вслух недоумевал: — С работы убежали смело, от собаки же рассыпались с визгом. Когда им было страшнее?

— Ну, Фома неверующий. Ложь-то всегда с узорами, — не утаил обиду Никанор Сидорович. И, прочистив голос прокашливанием, нараспев прочитал: — Завтра праздник — воскресенье, нам лепёшек напекут: и помажут, и покажут, а поесть-то не дадут.

— До воскресенья палкой не докинуть, а завтра кузьминки, — с улыбкой напомнил Валентин. Всё услышанное о дедушке легло на душу легко, будто предполагал услышать иное. И всё же странно было узнавать о дедушкиной молодости от одного лишь Никанора Сидоровича, ведь старики здравствовали и постарше ветфельдшера. Те, наверное, расскажут об Аверьяне после его смерти, а может, и не расскажут — не успеют…

— Кузьминки, а доярки ропщут — мука на исходе. Ворчат — вовремя не смололи, барашек не испекут. Прежде на водяной мельнице выходила несравненная крупчатка. Тесто раскатывалось тонко, как шёлк.

— Не поймёшь погоду: час назад под ногами ледок хрустел, сейчас дождь стучится в окно, стёкла «плачут», — отвлёк его Валентин. Хоть и отбивался от горькой мысли, а к скорой смерти деда необходимо было готовиться: свечей восковых закупить, дуб к кресту обтесать, доски к гробу построгать, водки подкупить… и на днях съездить на легковушке к священнику. Но и эти заботы отринул, поторопив рассказчика: — Никанор Сидорович, дальше-то как пошло?

— Ну, Валентин, чужая судьба, будто на ладони — с четырёх сторон видна. Деревенские разговоры об Аверьяне домчались до районного начальства, а те ждали… Аверьяну пришлось грех на душу взвалить. Побывал на Волге у знакомых рыбаков, оставил у них Валета. Пёс вскорости вернулся домой, но обшарпанный, худой и всполошный. — Никанор Сидорович поглядел на Валентина исподлобья, словно изучая его самочувствие. И, чтобы смягчить жёсткую новость, сообщил о ней вполголоса: — Дед насовсем порушил Валета. Пёс и не пикнул, покорно подполз к ногам хозяина и навечно затих. Мужики говорили, Аверьян прослезился. После отпустил бороду до пояса, замкнулся, вроде корову или лошадь потерял.

— По словам отца — в то время двор на самом деле пустовал. Правда, ближе к войне, когда я народился, купили корову, — сказал Валентин. Он встал и посмотрел в окно: пора идти к Лёшке.

Желая остановить его, Никанор Сидорович живо расчувствовался:

— Ну, те слёзы первые…

Валентин сел на лавку и притих в ожидании, когда ветфельдшер выговорится.

— К нам зачастили представители районных начальников. Едет уполномоченный по полевой дороге и показывает на озимые: «Вот-вот белые мухи закружатся, а земля не вспахана». Аверьян не робок, отвечает: «Рожь к лету взошла, торопится… Весной наляжем на просо и чечевицу…» Уполномоченному не по себе: «Народных тружениц пугать цирковой собакой — мастера, но меня не одурачишь».

Аверьян был наслышан о слабых и дурных наклонностях гостя, отвёз ко вдове Гурьянихе. Помогло. Однако в районе остались недовольны проверкой, прислали нового хмыря, чище первого, который тоже поехал поля проверять. По озими паслись коровы. И этот гусь отчитывал твоего деда: «Кто позволил скотине затаптывать посевы, немедленно арестовать всю живность». Аверьян ответил с подковыркой: «Луговую травку нарочно не скосили, оставили коровам — молоко жирнее и слаще нагуляют…»

Кажись, и второго подковали, уехал довольный. После-то полно их перебывало. И всё-таки Аверьяна окрутили на семь годов, в башкирских лесах валил дерева.

Валентин улыбнулся самому себе, ведь что-то похожее — не всё, конечно, слышал от самого деда, но давно, ещё несмышлёным мальчишкой. Теперь постыдился, что впоследствии не просил деда рассказать о себе поподробнее.

Невольно представил Лёшу пятилетним мальчиком, который часто сидел на коленях прадеда и пальцами оттягивал тонкую кожу на его костлявых руках, мало того, упрямо выспрашивал — почему тонкая кожа застывает петушиным гребешком.

Аверьян прижимал к своей впалой груди ласкового правнука и показывал на старые деревья с толстой корой, с которой они легко переносят зимнюю стужу. Старого человека от холода спасает тёплая одёвка, горячая русская печь и правнук.

К конторе подъехал на тракторе Лёшка: из кабины не выпрыгивал, ждал отца.

— Постой, постой минутку, — протараторил Никанор Сидорович, сцепив Валентина за рукав. — Найдите, пожалуйста, щенка, и пустите деду под руки, как вновь по полу зашарит.

— А где сыскать щенка? Кочка, что ли, — потерянно проговорил Валентин, почувствовавший что-то неладное в этой запоздалой просьбе. — Сунешь щенка, а деду не покажется, примет за озорство. К собакам непривычны, сроду не заводили. Он и не велел.

— Ну, дело хозяйское. Как хотите. Вот что. Валентин, без винца побеседовали по душам, — повздыхал Никанор Сидорович. Новость, что Аверьян не разрешал внуку заводить собаку, была для него неожиданной.

Утром вместо отца на работу заступил Лёшка. От него на ферме узнали о смерти Аверьяна.

При вечерних огнях Никанор Сидорович направился к Сухиным. Под полой обтёртого полушубка копошился толстенький щенок. Видно, обманутый временным теплом, щенок поскуливал и искал материны соски.

У Сухиных на освещённой веранде толпились люди. В постоянно открываемую избяную дверь вырывался терпкий запах зажжённых восковых свечей и долетали обрывки монотонного пения старушек у гроба.

«Мужики говорят, Валентин привёз священника. А вот мужского голоса не слыхать», — прислушался Никанор Сидорович. Не знал куда деть щенка, не с ним же входить в дом.

Бормотал себе:

— В третьем годе сидели на бревне, грелись под майским солнышком. Аверьян мечтал побаловаться со щенком, но под рукой крутился пушистый котёнок. Вот, удружил лесник, да опоздал… Прости, старина. Не обессудь.

Он снял со стены поношенную телогрейку, опустился на колени и в углу наскоро сделал лежанку, на кою ощупью положил притихший живой комочек. Погладил его и прикрыл рукавами телогрейки. И, ощущая на руке оставленное щенком тепло, снял шапку и вошёл в дом.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *