Свидетельницы

image_pdfimage_print

Помнится, в восьмидесятых годах прошлого столетия (не верится, что двадцатый век миновал), в тёплые весенние дни и особенно в летние тихие вечера, когда дневная жара спадала, старушки сидели на лавочках у подъездов: беседовали, вспоминали своё далёкое прошлое — детство, девичью юность, раннее вдовство… судили да рядили о семье сына или дочери, о внуках… коротали время, потешая и успокаивая душу на старости лет…

Маме было за восемьдесят, но тоже, бывало, дома не засиживалась, после обеда выходила на улицу на часок-другой, а возвращалась на закате солнца. Однажды поделилась услышанным: многие люди перебиваются с копейки на копейку, но на чёрный день всё равно денег припасено достаточно.

— Неужели разговоры кружатся лишь возле сберегательных книжек? Не скучно ли? — спросил сразу.

Мама на прямой вопрос не ответила, но сообщила о какой-то добавке к пенсии тем, кто в Отечественную работал в тылу. Нужна справка из сельсовета.

— Чай, один соблазн, а не прибавка, — гадала она.

Мамино предчувствие не обмануло, когда дожили до крутых перемен: рублёвые вклады разом обесценились, словно испарились…

— Вот и вернулись господа,— сказал маме, — только новоиспечённые и доморощенные, заранее успевшие обменять нашенские денежки на импортные… либо отоварить… Отгородились затемнёнными окнами в машинах, охраной. Они, наверное, друг друга боятся… Банками обросли, чтоб нам меньше досталось. Лишнего и не надо, довольны малым, лишь бы достоинство не уронить. Прежде, как в книжках пишут, государи награждали землицей тех, кто заслужил перед Отечеством. Георгиевский кавалер удостаивался наделом…

— Смотри, сынок, с первым встречным не калякай об этом, в тюрьму попадёшь, — беспокоилась мама.

— Ох, мама, сейчас прислушиваются лишь к звону монет да шороху и хрусту купюр. А серому брату ничего не остаётся, кроме — охать да ахать, судить и завидовать, негодовать, но попусту…

В связи с этим мама вспомнила далёкие-далёкие годы, почти древние для меня, когда ей довелось видеть настоящих господ, купцов, лавочников, урядников и станового, слуг и гувернанток, что ходили за продуктами в лавочку и на рынок… осетринки да икорки покупали по выбору… В семье садовника в служанках была (сыночка их нянчила, Робертом звали. Позже слышала, лётчиком служил, в Отечественную погиб…). Неподалёку стояла воинская часть, господа офицеры в белых мундирах и при саблях заглядывали в сады, где их угощали яблоками… Они называли садовника господином и раскланивались… И местного учителя, что в соседях снимал две комнатки, называли господином, хоть и безлошадным считался. Зато ему книг привезли на двух подводах, вся Мостовская сбежалась посмотреть.

— Эх, богатые господа копили, копили… да чёрта купили. В трубу вылетели, — напевно и жалостливо выговорила она.

— Какого чёрта? — вопросил я с недоумением. — Неужто барские да купеческие капиталы пошли на чертей бесхвостых? — добавил.

Мама либо не поняла мои вопросы, либо думала о другом. Вздохнув, а вздыхать она стала чаще, спросила:

— Говоришь, опять запахло богатыми господами? — И полушёпотом заповторяла: — Зачем долго живу, людям мешаю…

— Не переживай, мама. Сроду кланялись богатому да попу. С деньгами мил, без денег постыл, — напомнил.

— Лень жить, как жилось. Чего мало? Шифоньер дуется от добра, бельё вываливается с полок. У порога обуви — на артель. Или напрасно за казну столько жизней отдано? — Она не хотела, чтоб что-то менялось при её жизни. И вслух вспоминала: — Ты маленький был, не помнишь. Налогами обложат, дохнуть нечем, вольного света не видать… Недоимки, пени, встречные… Сельский агент (в слове «агент» мама делала ударение на первой гласной) Никифор лютовал… Наши крошки перепадали ему. Крошки ли? Он путал долги с основным налогом, а бабы надеялись на совесть, дескать, не обманет, не обсчитает… Как-то прибежал и потребовал отдать пени, что накопились малость. Если должна, отвечаю, так подожди. Нет, лихоимец не отступает, нахмурился, брови сошлись на переносице, шея побагровела, а она у него, что у мирского быка… Раскрыл кожаную командирскую сумку и постучал пальцем по бумажке… Стою на крылечке и молчу, но думаю-смекаю: что за чудище, коли бумажка с гербовой печатью сильнее и грознее лютого зверя? Ох, неграмотных вдовиц объегоривал… Поди да разберись, что там написано в клеточках с цифирьками. По его словам, будто задолженность с прошлого года тянется. Возмутилась про себя, но виду не подала. И пригласила Никифора в избу, мол, посидишь с моими гостями. Грищухин Дмитрий приехал со своей женой Лизой, им и покажешь бумаги. Рассудят. Агент-то и поник, сумку захлопнул, но огрызнулся, дескать, что Грищухины понимают в недоимках…

Как им не понять, возразила, он — офицер с большой звёздочкой, а племянница Лиза — четыре года училась на учительницу. В отпуск приехали. Он на Севере тюрьму охраняет.

Тут-то Никифор прытью от избы…

Мама подумала, если я был маленьким, значит, не помню налогового агента Никифора. Но тот день памятен и тем, что Грищухины привезли нам гостинец — офицерский паёк. Дядя Дмитрий ещё сказал: «Набирайся сил, офицером будешь».

— Всё-таки, сынок, поезжай до сельсовета, выхлопочи справку. Лишний рубль не помешает, — настояла мама.

— Без свидетелей не дадут справку. Люди, с коими работала бок о бок, либо умерли, либо разъехались… Село родное, как знаешь, на ладан дышит… Может, ты пшеницу-то не полола, а на печи сидела и шелушила тыквенные семечки, — закончил шуткой, про себя негодуя в адрес чиновничьих недр, где зародилась запоздалая прибавка к пенсии.

Мама не обиделась, напротив, успокаивала меня:

— Не горячись. И семечки поклюёшь, коли поесть нечего. По слухам, там живы мои подруги: Варя да Настасья… — Она назвала и фамилии. — Насчёт работы, прямо — и смех и грех… Ранней весной бригадир наряжал нас, вдов, за семенами на станцию Выры. Соберёмся с улицы Голодяевки: Агаша Фомина, Дуня Степанова, Настя Долгова, Агаша Кривошеева, Катя Сорокина, Любаша Николаева, Фектя Аркадьева, Дуня Лазарева, Лиза Блохина, Варя Машинистова, Лиза Гришина, Оля Петрухина (она самая молоденькая среди нас), Фима Леонтьева, двоюродная сестра твоему отцу… Забывать стала, может, кого и пропустила… Сгуртуемся и потопаем сорок вёрст до станции и обратно в один день, в мешке тащишь пуд семенного зерна. С утра по насту шагать легко, под лаптями ледешок похрустывает, как пшеничный сухарик во рту, который в ту пору и во сне не снился, если случайно добивалась, так тебе в соску уходил. А к полудню — половодье… Прыгаешь и ищешь потвёрже наст, а всё равно провалишься выше щиколотки (охнешь и ахнешь), выдавишь наружу густую и зелёную снежницу, ноги мокры. Дома разуешься — ноги красны-красны, как гусиные лапы по осени. Самогоном ошпаришь ступни, разотрёшь до жжения и скорее на горячую печку. Калишь их, а рядом ты ползаешь и просишь поесть. Проходя тагайским лесом, грызла кору молоденьких липок, получалось ловчее зайчихи. Куда же деваться, коли с утра во рту ни росинки… Вот так за семенами с неделю бегали, ростепель торопила. — Мама помолчала и добавила, — Поезжай домой (она не оговорилась, ведь малая родина всегда остаётся домом), заодно прогуляешься на свежем воздухе. Мимо кладбища пойдёшь, загляни к нашим, постой у могилок…

…До родного села доехал, как обычно, на попутных машинах.

У магазина нечаянно повстречался с Шурой Кренделевым, мужем моей двоюродной сестры. Он тряс мою руку, туго сжимая ладонь, тепло и любезно всматриваясь улыбчивыми глазами, будто не виделись вечно, не скрывая ни доверчивого простодушия, ни желания разом поделиться своими новостями и редким случаем пообщаться с человеком, давно проживающим в городе. Шура выглядел вполне свежо и бодро, хотя, помнится, когда пастушил, жаловался на ноги, даже летом не снимал валенки. Ныне был обут в глубокие резиновые галоши, блестящие от чёрного лака.

Хоть было утро (только что открыли магазин), но, чтоб управиться с добычей справки в один день, надо было поскорее найти маминых ровесниц, так называемых свидетельниц… Я сразу поделился с Шурой своими заботами.

Не раздумывая, он поторопил пойти к Варваре (оказалось, не мне первому, наверное, и не последнему, просить у неё паспорт), вроде пять минут назад от дочери шла, если сейчас не поймаешь неугомонную старушку, уйдёт в лес за хворостом, до вечера прождёшь… Шура пообещал найти и вторую свидетельницу, показав на домик тёти Насти.

— Эх, одному к ней идти никак нельзя: Настасья не знает меня, не доверит паспорт,— пожаловался я.

— Сначала не упусти тётю Варю. А тётю Настю в любую минуту застанем дома, как клуша, дальше двора никуда… — успокоил меня Шура.

Тётя Варя, можно сказать, моя бывшая соседка, к счастью, была дома. У крылечка с покосившимися ступенями, видимо, ради экономии сил, она ножовкой пилила жердинку, а поленцы кидала прямо на дорожку.

Маленькая, сухонькая, но не сгорбленная, беспрестанно говорившая (оправдывала детей, коим неколи приехать и наготовить дровишек), вскидывала на меня прищуренные глаза, подёрнутые старческим туманцем, цепко приглядываясь и гадая, зачем пожаловал Аниськин сынок? Пришлось признаться, что нужна свидетельница в сельсовет. Она позвала в избу. В сенцах сказала, что её «замучили» городские — какой раз в свидетелях ходит, правда, теперь велят лишь паспортом пользоваться. Она сразу достала с божницы свой паспорт и подала с добрым напутствием, наказав нынче же вернуть документ, другим понадобится… Смущённо спросила: на самом ли деле я работаю художником, молва гуляет неспроста.

Лестно и приятно было услышать от старушки такой вопрос, зная о её духовном подвижничестве — с давних пор была ревностной читальщицей, отпевала усопших не только в своём селе…

Показав на столик под образами, похожий на аналой, с раскрытой церковной книгой, ответил, что сочиняю книжки карманного формата, но, к сожалению, светские…

— Вон что… А я слышала, картины рисуешь. Иконки обновить бы или новую написать, — помечтала.

Пригласила к столу. Сняла полотенце с эмалированного блюда, угостила накрошенным мягким хлебом, перемешанным и перетрясённым в постном масле. В детстве ел это лакомое блюдо, а теперь… такой обед всколыхнул в памяти всякие житейские картинки, больше горестные и печальные…

— Господи, выдержу ли до конца дороги земные — горе перенесла, врагу не пожелаешь. Испытывая грешную, видел, что иду к Нему с оглядками. Чай, и вправду иду? Как-то вышла за село, не думала, что увижу совсем не ту картинку, какую хотела увидеть: не пахано, не сеяно, жнивьё заросло чертополохом двухлетней давности, трактора не гудят, лошадиным потом не пахнет… Бывало, от слепней некуда было деться, а ныне…

Когда она сказала о селе, то, наверное, держала в уме село прежнее, многолюдное, не сравнимое с нынешним. В сегодняшнем — улицы с поредевшими порядками либо с заколоченными окнами-глазами изб. Немало потеряно близких, родных и знакомых… Слава Богу, пустые избы пригодились беженцам. Довольные, что дармовое жильё подвернулось в самый крайний момент, они скоро привыкли к местным людям, а местные были рады приезжим вдвойне, убавилось изб с пугающими пустыми глазницами.

— Тётя Варя, вы, как и мама моя, свою тяжёлую жизнь принимаете за грех. По-моему, зря путаете одно с другим, — сказал я. — Нам надо радоваться, что Бог дал жизни, — добавил.

— Может, и зря… но без греха никто не живёт. А жизнь моя — сплошной грех, — возразила тётя Варя. — Однажды подоила колхозную корову, рекордисткой была, не успела убрать подойник, она переступила и задела его, молоко разлилось. Вот не поверишь, ох и озлилась, прямо озверела… дубовой лавочкой огрела по хребтине. Бедная замычала протяжно, как горькую песню пропела, и прогнулась от боли… Второй раз занесла лавочку, да твоя мама остановила окриком: Варюша, побойся Бога.

Я ждал, когда тётя Варя скажет, пусть вскользь, о бутылке с молоком, что принесла нам однажды, то есть мне, ослабевшему от голодухи и хворей. Несла своим ребятишкам, да раздумала: они картошки с квашеной капустой наедятся, вот Аниськина мальчонку поддержать нечем, исхворался… Мама не отказалась от молока, взяла в долг. Тётя Варя обиделась, мол, никакого долга не надо, корова-рекордистка, кою пожалела, даст побольше прежнего… И она носила молока, пока я на ноги не встал.

…Шура Кренделев решил подстраховать меня, к тёте Насте пошли вместе.

Она сидела на дубовом бревне у своей избы. Поздоровались. Шура сказал ей чей я сынок. Дальше я сам представился с некоторыми деталями, но тихим, как обычно, голосом. Но оказалось, нужно было говорить громко и у самого её уха. Сама же и уточнила, что на ухо туговата, а глаза видят зорко, в штопальную иголку легко вдевает нитку от шерстяной пряжи.

— На Микольку похож, прямо литой отец,— пригляделась она.

У меня отлегло от сердца.

Тётя Настя достала паспорт из кармана юбки.

— Нынче-то принесёшь? Смотри, Шура, с тебя спросится, — спросила, предупредив.

— Эх, беда-то какая… чай, не в загс с тобой. Свой отдам, если что, — ответил шуткой Шура.

— А мы с твоей мамой дружили, коренные подружки, — вспомнила тётя Настя. — Ровесницы-то две остались: Варя да я…

Мы с Шурой переглянулись. Он повертел пальцем у своего виска, мол, Настасья путает что-то…

Я не стал ей говорить, что мама жива, иначе бы и не приехал за справкой и не просил бы у неё паспорт.

Тётя Настя ровно и степенно вспоминает о далёком прошлом:

— Мы с Онюшкой, мамой твоей, с малых лет друг к дружке бегали, иной раз — по десять раз. У них в доме всегда сидели прохожие люди, гости, родня да кумовья… Как-то зашли к ним мужики из чужестранней артели. Дядю Петруху они приняли за псаломщика, потому что он всё время напевал псалмы. Между ними завязался разговор о Боге. На всякий их вопрос дядя отвечал молитвой. Дедушка твой был чудной и славный. Однажды ему пошили новый кафтан. Он приодел обнову и вышел ко двору. А день был праздничный — люду больше, чем на ярмарке. Дядя Петруха повёл плечами и принародно похвастался: «Эх, в обнове похож на архиерея».

Тётя Агафья, бабушка твоя, жарила гостям судака или другую рыбину, не знаю название, в сухом месте родилась и выросла… На рыбе той, как сейчас вижу, чешуйки крупнущие — с пятак, с жёсткими и вострыми краями, того гляди, руку обрежешь… Когда чистили рыбину, чешуйки разлетелись по всей избе. Прохожие мужики пообедали, перекрестились и покланялись иконам… давали денежки тёте Агафье. Она не взяла монетки, дескать, рыбу не растила, Бог дал. И не в трактире обедали, а в гостях. Они поулыбались и ушли. В избе стало тихо-тихо… Онюшка принялась подметать полынным веником, а три чешуйки из-под стола не выметались… Когда достала чешуйки пальцами, выронила их… они зазвенели и застучали по твёрдому. Оказались не чешуйки рыбные, а три серебряные монетки. Наверное, прохожие мужики обронили или нарочно оставили в благодарность за хороший обед-угощение.

А нужда в деньгах была вострая, прямо поедом ела, без коровы сидели. Хотели тёлочку купить, а Бог послал средств и на корову. Тётя Агафья упала на колени перед красным углом. И мы с Оней… Мне за ней не угнаться, всю Псалтирь знала…

Шура Кренделев прервал тётю Настю, мол, надо спешить в сельсовет, время не терпит… после обеда там никого не найдёшь…

И я побежал (трусцой) в соседнее село, где была контора сельсовета.

За околицей, в пятистах шагах, начиналось лесное кладбище, а в километре за ним — соседнее село. Зайти на кладбище не удалось: с низовья родного села набегала чёрная грозовая туча, со стороны которой до меня доставало холодным воздухом. Она надвигалась на глазах: накрыла окраину села и край леса, распустив до земли длинные космы дождя.

Перенёсший хирургическую операцию, я очень боялся простуды, потому попадать под ливневый дождь не хотелось. Да и чужие документы в кармане могли размокнуть. У меня был единственный выход: спешить, и как можно скорее…

Мне было не до кладбища. Да простят мои близкие, что пробежал мимо. Сначала трусил вдоль края леса, рослые деревья которого от поднявшегося северного ветра подняли шум, а вершинками клонились так низко, что в густом подлеске укрываться от дождя бессмысленно. И я свернул на асфальтовую дорогу, рассчитывая на попутную машину. Между тем туча неслась в мою сторону, словно ею кто-то нарочно управлял, чтоб поволновать меня.

При беге не до созерцания, но с возвышенности интересно было наблюдать: дальние поля, родное село и соседнее, разлёгшееся в низине, под солнцем, а над кладбищем и надо мною черно и прохладно. Над лесом шумел ливневый дождь.

Вынырнувший из-под дождя грузовик («дворники» по лобовому стеклу всё ещё бегали) не остановился, шофёр не заметил взмаха моей руки.

Господи, спаси и сохрани… Просил Всевышнего отогнать дождевую тучу подальше от дороги, пусть польёт или посорит над хлебами.

Бегун из меня никудышный, ноги налились тяжестью и слабостью, словно после испуга. Перейдя же на обычный шаг, легче не стало: ноги надламывались и дрожали. И в этот момент дошло: деревья на краю леса не клонились и не шумели листвой, холодный ветер не дул в спину… Туча, не настигнув меня, хотя редкие дождинки стучали по голове, переместилась за дорогу и как бы остановилась над ближним полем. Но туча растянулась, потому её блуждания стали вовсе непредсказуемы. С неё по-прежнему свисали густые космы ливнего дождя. Небесная влага падала на поспевающую рожь с такой силой и тяжестью, что местами та, будто коровой зализанные бока новорождённого телёнка, полегла до земли узкими и саженной длины полосами.

Всё равно опасение, что туча настигнет, не пропало, потому не сбавлял шаг, хотя до крайних домов соседнего села — рукой подать. В случае чего, можно переждать дождь под навесом парадного крыльца первой избы или в магазине.

Вот ведь как в жизни бывает: в детстве любил постоять и попрыгать под дождём, даже под грозовым, босиком все придорожные кюветы, залитые дождевой водой, пробегал, а ныне… И жизненного опыта — через край, немало пришлось повидать и испытать, но пугливости и чувства опасности прибавилось.

В соседнем селе давно не был, но внешние перемены не показались столь разительными. Разве той самой избы с красивым парадным крыльцом, на кою надеялся, не нашёл на старом месте, от неё осталась лишь глубокая яма, заросшая крапивой и лопухом. Но секретарь сельсовета, пожилая женщина, не изменилась, такая же обходительная и внимательная к посетителю, через её делопроизводство прошли все мои земляки…

Рассматривая паспорта, она исподволь, как бы издалека, словно сидели не в казённом заведении, спрашивала о моих родственниках. Я догадывался о её желании разузнать: не шарлатан ли пришёл с паспортами доверчивых старушек?.. Чтоб рассеять сомнения секретаря, назвал многих-многих своих земляков, давно почивших и покинувших наш мир. Упомянул и тех, кто на моей памяти уехал из села в далёкие и близкие города и посёлки.

После перечисленных известных имён она потеплела взглядом и более уверенно взялась заполнять номера паспортов невольных свидетельниц в бумагу с гербовой печатью.

Наверное, напрасно я спутал её подозрительность с обыкновенной женской любознательностью, в коей, конечно, кроме ностальгических чувств, проглядывала и еле-еле заметная тревога: скоро-скоро не придётся таким способом связываться с земляками и не будет возможности узнавать о судьбах людей, с коими когда-то жила рядом одной жизнью…

Полчаса спустя справка лежала в моём нагрудном кармане. Я поблагодарил женщину, а её внучке, росленькой девочке шести-семи лет, смирной и умненькой, подарил детскую шоколадку.

Хоть и странен был закон о пенсионной прибавке, при оформлении которой нельзя было обойтись без свидетелей, а всё-таки — когда бы пришлось побывать в родных местах. Нынешняя поездка, пусть и мимолётная, словно украденная, наполнила душу радостью и покоем.

Из соседнего села я выходил тихим и спокойным шагом. Спешить некуда, дело сделано. Теперь на кладбище постою у могилок… Но стоило подняться на взгорок за селом, глазам открылось чёрное небо со всполохами кривых молний. Вот, оказывается, почему носилась тучка, напугавшая меня. Она оторвалась от основной грозовой гряды, будто в разведку…

Хотел вернуться в село. Да выручила удача, как с неба упавшая… К кромке дороги, где я стоял в раздумье, подкатил новенький «уазик»; за рулём сидел местный председатель, мой давний знакомый. Он направлялся в райцентр.

Когда проезжали мимо кладбища, я с горестным сожалением вздохнул. Председатель спросил:

— Что такое?

— Навестить бы могилы родных и близких. Да вон, как из ведра льёт.

— Иди, постой минуты две-три… У машины крыша железная, подожду. А тебе и зонтика хватит, — посоветовал он, сверкнув светлой оправой новых очков.

Положив документы на сиденье, я выскочил под ливень. Могилы родных находились у самой изгороди кладбища, тропа заросла разнотравьем и мелким кустарником. Я пролез напролом. Под большим зонтом дождь не помешал мне сосредоточиться и перекреститься. С потускневших цветных эмалированных фотографий бабушка Агафья и тётушки, мамины сёстры, глядели с лёгким недоумением и укором, мол, редко бываете, могилы заросли чертополохом… подгнившие кресты пора менять…

— Все там будем, только в разное время, — сказал председатель, когда я вернулся. — Нынешняя жизнь закувыркалась, не поймёшь — то ли следом за ней катиться, то ли осмотреться да погодить… — досказал с задумчивой досадой.

Ответить было нечем, он был прав. Попросил его заехать к старушкам.

Свидетельниц поблагодарил за паспорта. Тётя Варя передала привет маме. А тётя Настя спросила, почему не похоронил мать на сельском кладбище. Переубеждать её не стал, времени в обрез, ждала машина. Если бы и имел возможность поговорить обстоятельно, то и тогда не стал бы переубеждать мамину подругу.

…Дома рассказал о путешествии, чуть приукрасив и упустив некоторые подробности. Умолчал и своё сожаление: проходя по улицам двух сёл, не довелось услышать голос петуха, хотя и видел куриное братство.

Мама подытожила:

— Похвально, что съездил и привёз бумагу. Видно, придётся снова побывать там. Купишь краски и покрасишь кресты на могилах родных.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *