Пожар

Дядя Миша Отлётов рассказывал:

— Всю жизнь, голова, боялся пожара. — Словом «голова» он обращался к собеседнику. — В прежнее время избы покрывали свежей ржаной соломой. На кровлю уходило пять фур, лучше сказать: пять возов соломы. Кто как умел, так и покрывал. Ржаная солома была долгая, стебель толстый и дутый. Это нынешняя рожь низкорослая. Умело, бывало, разложишь солому по обе стороны крыши, ладно завершишь конёк, так — одно добро. Кто побогаче и половчее жил, у тех — дома под тесовой кровлей. Поповский дом под железом (приход был людный). У обоих лавочников тоже дома под железом. Справно жили с десяток мужиков… Были и такие, у которых деньги водились, скажем, у Дмитрия Чарова, табачком приторговывал, лошадей любил, с форсом выезжал, за домом же не следил. А сравняли нашего брата, так… — Дядя Миша обречённо повздыхал и продолжал вспоминать с горькой гримасой на одутловатом лице: — И города сгорали дотла, а нешто тужить о беззащитном селе. Всё же наше до последней избы не сгорало, уберегали. Ну и вековые липы с вётлами не давали лёту пожарным «галкам». Улицы вразброс, по холмам. Чаще всего пожары вспыхивали на нашем порядке. Ряды домов вдоль большой дороги, на открытом месте, ветрам — любым — раздолье… После очередного пожара люди грешили друг на друга, искали виновных: бабы, чай, из избы в избу несли уголья, что взаймы брали, ну и обронили. И на ребятишек показывали, на задах баловались костерком, сухой навоз жгли…

А я грешил на Санечку Захарьину, которая привечала проезжающих… В летнюю пору у её двора стояли повозки, подводы, чай, со всего света, а зимой — сани, дровни и даже санки… Помню, два охватистых пожара начинались с её двора. И моему дому досталось, стена обгорела. В тот раз Санечке помогли отстроиться цыгане. Её домок и позже возгорался, постояльцы вовремя отбивали огонь.

Уговаривал мужиков разобрать её домок, затраты брал на себя, и перенесть на край села, на отшибе вольней. Не согласились. Однажды погневался при ней: накачалась, мол, на нашу шею, покоя не даёшь… прямо хоть из порядка выживай.

Она повернулась ко мне спиной, хлёстко хлопнула ладонью по своему роскошному этому самому, вдобавок показала увесистый кулак. Ох, мужики вволю посмеялись.

Вот так накалялись наши страсти. Помнится, моя сестра первый раз просваталась за соседского парня. Соседи строились, кирпичный дом подняли под железную кровлю. Все накопления потратили, но к зиме не успели ни дверей навесить, ни полов настелить, ни печей сложить… С постройкой поизносились до последней ниточки, постную похлёбку забелить нечем было, корову продали. Свадьбу справляли в нашем доме.

Молодых ждали из церкви. Народ сбёгся на гляделки. И Санечка протиснулась к порогу, мало того, песню запела. На неё зашикали, а она своё… В общем, опередила родительское благословение. Хотел вытурить её, да с дурой свяжешься, сам дураком станешь. Видать, на свадьбу не позвали, сама пришла. Ей бы пришипиться в уголочке, не выказывать дурь свою, так нет, у вольной бабёнки — язык помелом…

Выбрал на тарелке жёсткий и долгий солёный огурец и от переднего стола метнул в сторону Санечки. Огурец шмякнулся о косяк на уровне её головы, а огуречное нутро, ядрышки там… фонтаном легло на широкоскулое Санечкино лицо. Ох, она взвизгнула и обозвала меня отпетым дураком. Постращала вскинуть на крышу петушка. Сваты чуть не в обиду, еле-еле загладили шумок. Санечка доводилась им дальней сродственницей?

…После жнитва к нам робко постучал здоровущий мужик с сумой. Думал, прасол, оказалось — нищий. Тихим голосом попросил Христа ради подать что-нибудь погорельцу несчастному. Дал нищему полмалёнки ржи, баба сунула ношеный детский полушубок.

Господи, не приведи к суме… Верно говорят: от сумы и от тюрьмы не зарекайся. Спросил погорельца, как получилось? Он ждал моего вопроса, сразу поведал о лихом человеке, который будто бы подпалил его новые срубы. Сгорели и доски половые, и тёс на кровлю — на повети сушились. С женой уезжали в город за скобяным товаром, вернулись к головёшкам. Перед отъездом, говорит, детей отвели к родителям жены, а прежде домовничали одни. Поджигальщик учёл, что дом пуст.

Беда склонила мужика к мести. Ночью с топором двинулся к тому на расправу. На полпути повстречался сельский мудрец дядя Коля Опекунов, которого заглазно называли Николаем-угодником. Он отчитал смятенного погорельца: вертался бы домой, не пугал семью. Топором тяпают дерева и сучья. Человеку-де — любому — Бог дал жизни, в Его власти она…

И вернулся! После прямился, прямился, а от сумы не отвертелся: по ближним сёлам и деревням сбирали с женой (в тот раз, пока с ним калякали, она просила милостыню на другом краю села, договорились встретиться у церкви). Наше село показалось им богатее других. Загадали рассчитаться с долгами, а жить всё равно негде, на птичьих правах. Надумали завербоваться на чужую сторонку, где комнатёнку в бараке дадут.

Погорельцам надавали добра — на горбу не унести. Пособил им отвезти на подводе. Когда вертался домой, втемяшилось: соломенную кровлю срочно заменить бы на тесовую, глядишь, безопасней и красивей.

Пока готовил лес, наш порядок опять занялся огнём. Двенадцать дворов дотла сгорело, огонь остановился у моего двора. Родня сбеглась, воду таскали вёдрами, обливали стены и на крышу лили (сам на ней стоял). Погорельцы, у которых ни родни, ни гордыни, по миру пошли, многие завербовались на великие стройки. А я раскидал с крыши солому и скорёхонько покрыл дом тёсом.

Хуже неволи стыдился просить милостыню, и дал зарок: сгорит вдруг дом, конечно, не дай Бог, то себя не пощажу, но на барачное житьё-бытьё не пойду и не поеду.

Тот памятный пожар опять начался с Санечкина дома. Она осталась без угла, но милостыню не просила, видать, в чулке деньжата водились. Без роду, без племени, а обросла знакомыми. С месяц пожила у подруги, выхлопотала документы и уехала насовсем в ближний городок. Устроилась банщицей, при бане и комнатку дали.

После войны жилось несладко, однако изловчился купить железных листов на крышу. Тесовые доски сгодились на кровлю двух амбаров, бани и погребицы… Первым из мужиков покрыл дом железом, покрасил зелёной краской. Не скрою, хвастался кровлей… хотя люди сами видели мою обнову, завидовали. Вскорости появился серый шифер, о котором ходили добрые слухи, вроде над пожарным огнём рассыпается на осколки, а не горит. В~селе первым покрыл шифером все надворные постройки. Крыша дома под тем железом до сих пор стоит.

Жизнь текла. Дома возгорались реже и реже, а душа мутилась, беспокоилась… ведь огню всё равно, какая кровля. Бывало, изнутри пламя зашумит… И вот оказия: в парнях, на масленицу, из соломы делали чучела, кои расставляли по дороге и жгли во весь мах, я не робел. Огня забоялся, когда собственным домом зажил, семьёй, детьми…

…Моя бабушка Авдотья в девчонках работала в саду у помещика Хренова. В неделю получала пятнадцать копеек. Первый раз принесла монету и подаёт отцу. В округе он был не последний человек, имел мельницу и маслобойку, жили в достатке. По случаю первого заработка дочери отец велел всем собраться. За столом объявил, что Авдотья на эти деньги пусть покупает себе наряды к свадьбе. Вот, голова, за два года она накупила материи всякой: сукна, ситца, сатину, платков, шалей, белья городского, постель, сапожки… три сундука набила. Вскоре случился пожар. Она успела выволочь лишь один сундук, зато левую руку обожгла, думали, замуж не возьмут.

Тоже вот состарился, а ухо держу востро. Двор держу в чистоте, немцу нос утру; вдоль огорода и усада насадил берёзок и тополей; под всеми углами чинно стоят бочки с водой; рядом с воротами и по нынешний день висят железные багры и ломы…

С недавних пор дома опять начали возгораться: то пьяный мужик выронит окурок на диване, то провода заискрятся, то у одинокой старушки печь задымит у потолка, сухие доски затлеют…

В позапрошлее лето солнце пекло невыносимо, пошаливал суховейный ветерок. Очередной раз пастушил на лугах. Ближе к обеду глянул на село… над моей улицей, голова, — чёрный дым столбом. Не мой ли дом в огне, мелькнула вострая догадка. Всю жизнь берёгся, а в конце — пожар настиг… Сердце замерло, спину окатило холодом, ноги надломились и ткнулся к овцам, распластался лицом к небушке. Они перестали щипать траву, тесно окружили меня, загородили низовой ветерок, задыхаться стал, И отогнать жалко — разбредутся, после не соберёшь. Мыслями подымаю себя, чтоб к горевшему дому побежать, но от боли одеревенело всё тело, не шевельнуться. За что, Господи, прогневался? Ну, понятно, за Санечку безродную. Грешил на неё. Судьба шершавая, без греха и шагу не шагнул. Бывало, каждый листочек кровельного железа обходился дороже золота… — Дядя Миша отмахнулся, расхотел ворошить прошлое, не связанное с боязнью пожара. — В траве пролежал до вечера. До ума докатило: одному не подняться. Позвал старую козу Римку, пробормотал ей, чтоб шла в село засветло, овцы следом побегут… Она помекала, помекала, вроде согласилась со мной, рассекла надвое отару и засеменила к селу.

И я остался один. Спиной почуял тёплую землю, минутой же раньше — спина была холоднее льда. Головки клевера склонились над лицом, букашки летали… Умереть бы в траве… Потом небо и облака перевернулись, видать, уснул. Спросонья руки и ноги малость разработал, пальцы зашевелились, о пожаре подумал: всё-таки и мне пришлось испить из чаши погорельца.

Поближе к сумеркам (вон сколько провалялся) люди отыскали меня и поведали о пожаре: оказывается, подгорел пустой дом, ребятишки затопили печь дырявую, чтоб испечь картофель. Онемевшей рукой перекрестился: слава Богу, пожар и в этот раз миновал мой дом.

Добавить комментарий